Мы гуляем долго после кино, и она не отнимает руки.

Прожекторы зажглись, звенят куранты Адмиралтейства.

Я читаю Блока.

Вика печальна, девочка.

– У тебя не промокли ноги, Вик? Пойдем пить чай.

В гастрономе она тоже пытается платить, «позавчера была стипендия».

Дома я пристраиваю ее сапожки под батареей.

– За благополучную сессию!

Вика пьет храбро. Я показываю стройотрядные фотографии. Пою ей наши песенки под гитару. Музыка, свеча. «Ты гладишь меня, как кошку», – морщит носик. «Кошек гладят те, кому больше некого». Она позволяет целовать себя и смотрит отчаянно.

– Какая ты красивая, Вик… Я знаю тебя давно, только ты не знала этого…

– Правда?

Она гладит мою щеку и в этом прикосновении вдруг на мгновение становится родной, и становится истиной все что я говорю и делаю.

– Милая…

И уже в темноте какое-то время мерцают отрешенно и закрываются ее глаза.

У Люды были не такие глаза.

Сейчас среди толчеи Невского я упираюсь во взгляд этих глаз.

– Сережка… – она смотрит на мое пальто, ботинки. – Что с тобой? – риторически вопрошает с жалостью, но и с отмщением… Так всплывает забытая боль, чтобы уже исчезнуть.

– О, мать, – говорю я. – Вы прекрасно сохранились. И элегантны чертовски.

В угловом кафетерии она берет нам кофе и пару пирожков мне. Я приношу чистый стакан:

– Не угодно? – вынимаю початый портвейн.

– Нет больше водки с апельсиновым соком, – усмехается Галя. – Ты изменяешь себе.

– О нет.

Не могу отказать себе в удовольствии снять шапку. Она боится смотреть на мою лысину.

– Как живешь?..

– Так. А ты: замужем, дети?

Подтверждает.

– Я ж говорил, все будет у тебя хорошо; помнишь? а ты не хотела соглашаться.

Выйдя, закуриваем.

– Дай два рубля, – прошу я. Получаю пятерку.

Она ищет формулу прощания.

– Ну что, все бабы твои были? Вся водка выпита? Выполнена программа? – говорит она своим красивым голосом.

У Люды был совсем не такой голос.

Голос Танин – закрыв глаза на солнце, я забыл о счастье – напоминает:

– Ты сожжешь плечи, Сергей, – и внутренняя улыбка постоянна в ее лице и голосе.

Уже июнь, и трава у залива высокая. Кузнечики нажаривают в ней, а позади шуршит о песок вода. Песчинки в сгибах истории и муравей на странице; мы дремлем, касаясь плечами. Таня покрывает мне спину своим платком; ее кожа нагрета и блестит. Рассеянное в воздухе светлое золото июня отполировало ее.

– А я загораю лучше чем ты, – и целует.

Тени отмечают время. Мы купаемся напоследок. Она не умеет плавать, но здесь мелко и дно чистое.

Собравшись, мы уходим босиком. Я переношу Таню через мазутистое шоссе. Она старается лежать удобнее.

За листвой видна автобусная остановка.

– Ты из-за меня совсем не учился сегодня, – говорит Таня. – Если ты получишь четверку, тебе не дадут медаль… Ты не сердишься на меня?

Она самая красивая девочка в школе. Везение мое щемит нереальным. Мы строим планы.

Свободу не подарят

Ночью в открытое окно слышны куранты Петропавловки. Восходят огни разведенного моста, мазутным теплом судов и майским запахом акаций с набережной омывается прокуренная комната.

Девчонки посапывают под тонкими одеялами, конспекты и курсовые белеют на столах.

Лик Че Гевары проясняется на стене.

Утренние краски разводят сумерки; трещат-цвиринькают воробьи в недвижной листве, свежесть тянет с залива.

Двадцать три года; старуха. Выгляжу все хуже. О чем ты мечтала в тринадцать лет. И что было в семнадцать. С привычным спокойствием – в зеркало. Не проснешься. Не заснешь. Выпяченный ротик аквариумной рыбки на грязном тесте лица. Крючок. Рви губы. Больно. Мое. Дважды не будет. Он хороший. Если б… Если б…

Коридоры, двери, комнаты спящего общежития.