А вот из авиации меня списали подчистую.

Кончена музыка.

– Танцы окончены! – объявляет динамик со столба.

Я провожаю девушку до места.

– Хотите, я расскажу вам одну забавную историю? – я пытаюсь улыбаться.

– В другой раз.

– А когда будет другой раз?

– Не знаю.

Господи, что мне делать, первый и последний раз, единственный раз в жизни, помоги же мне, господи.

И все-таки я вытягиваю! ГСМ еще передо мной, но я чувствую, что вытянул. Катапультироваться поздно.

И вдруг я понимаю – запах гари в кабине.

Значит – так. Невезеньице.

Финиш.

Выход. Аккуратный, уверенного вида юноша отодвигает меня и обнимает ее за плечи. Прижавшись к нему, она уходит.

Тонкая фигурка, светлое пятнышко, удаляется в темноте.

И вот уже я не могу различить Ленин плащ в вечерней толпе, и шелест шин по мокрому асфальту Невского, и дождь, апрельский, холодный, рябит зеленую воду канала.

Зеленая рябь сливается в глазах…

самолет скользит по траве в кабине дым скидываю фонарь отщелкиваю пристяжные ремни деревья все ближе дьявол удар я куда-то лечу

Туго ударяет взрыв.

Осуждение

– Любовь моя, осень, – изрекаю я. – Когда приходит знание и покой, весна раздражает, пора беспокойства, и я жду сентября.

– Ста-ре-ешь, – улыбается Анна.

– Так, – перестаешь проповедовать, что раньше было лучше, и это старость: ясность и смирение.

– Мужчина излагает кристально, – кивает бородатый из угла. Грязноволосые эстеты, мудрецы в поисках жратвы и аудитории, богема без искусства: шайка идиотов. Отыскиваю на столе невыпитую рюмку. «А в Швеции, – повествует мымра в свитере, – вместо «Нет выхода» над задними дверьми автобусов пишут «Выход с другой стороны» – чтоб уменьшить число самоубийств». Интеллектуи отдают дань проблеме самоубийств и мудрости шведов, переходя к обсуждению свободы секса. Все они гении в сослагательном наклонении. Моя причастность томительна. «Не злись, – трогает меня Анна, – лучше мы убьем время, чем оно убьет нас». Туда же.

– Мы сейчас пойдем в ту комнату и закроем дверь, – говорю, – или побудь-ка одна, моя юная грация тридцати восьми лет.

– С римской прямотой, – констатирует с удовольствием бородатый. «Вы умрете не от своей руки», – отворачиваюсь.

– Ты… ты… – Анна изображает готовность к эффектному жесту.

– Я? Подонок, мм? – Она охает: синяки будут. Идет покорно, опустив голову в своих химических волосах.

У Люды были не такие волосы.

Волосы такие… похожие, м-да… у Маринки были такие.

Волосы эти легко ласкают мое остывающее лицо. Потом она ложится, прижавшись, и дышит успокаиваясь. Сейчас захочет пить.

– Мы встречаемся, только когда я сама прихожу, – говорит она.

– Тем лучше, – соглашаюсь я. – Мы встречаемся по твоему желанию.

Принц из андерсоновской русалочки был осел, каких поискать. Русалочка была прекрасна, смертельно любила его – и не говорила ни слова, немая. Это ли не идеал женщины? Он женился на другой – надеюсь, получил по заслугам.

Прикосновение Маринки приятно. Смытые картинки тасуются… я слышу собственный всхрап и размыкаю веки. Она приподнимается. Я тяну одеяло.

– Я не нужна тебе, – с умеренной скорбью.

Началось; началось; ох!..

– Хочешь сливу? – остались.

– Ты не занят завтра?

– Я тебе позвоню.

Мне капает слезинка.

Из «Мира мудрых мыслей» я почерпнул, что «счастье есть удовольствие без раскаяния».

Она одевается у окна. У нее красивое тело.

– Ты не проводишь меня?

За окном фонарь, дождь; ее профиль изящен.

У Люды был не такой профиль.

Линия профиля отсвечивает голубым на летящем фоне снежинок. Убранные деревья Александровского сада отдают сумеречный свет.

– Я так боюсь первой сессии, – говорит Вика. Я успокаиваю солидно.