Фиолетовые тени на эмалевой стене.

Цвета модерна, между прочим. Так считал Евгений Абрамович Розенблюм. Дизайнер.

Почему это в голову пришло – бог весть.

Поймешь, на глянце центифолий
Считая бережно мазки
И строя ромбы поневоле
Между этапами тоски.

Строю ромбы. Тоска.

Письмо тридцать шестое

Я постригся и сбрил бороду. Я почувствовал чудеса обновления, я купался в недоуменных взглядах знакомых. Я ощутил легкость и душевный подъем.

Можно ли так же обойтись с сознанием?

Знающие люди говорят, что можно, и указывают на таинства.

Стрижка разума, умывание души.

Дается не каждому, достигается покаянием.

Но изменяет ли сознание обновленный ум, преображает ли Я просветленная душа?

Нет, не преображает. Пусть даже и исполненное света, сияющее непорочностью – Я остается тем же. Тем же, что и во грехе, в неприглядности и житейской неприбранности, в хаосе и мелочной суете.

Помнишь старый анекдот про мужика, про бомжа, который был один в один похож на Карла Маркса, и бороду такую же носил, и космы. И бдительные советские начальники укоряли его: «Ты бы хоть побрился, что ли, постригся. Нехорошо, все тебя за Маркса принимают». И он отвечал им, постукивая себя кулаком по лбу: «Постричься я могу, но куда умище-то девать».

Письмо тридцать седьмое

Из этого марева, из хаоса мыслей, образов, воспоминаний, цитат – пора как-то выбираться. Чтобы говорить, вещать, учить, наставлять, нужно иметь известную долю бесстыдства или великую способность к отстранению, чтобы тут же сказать – это не я. Это мой текст, но этот текст – не Я. Но где его взять, это отстранение или остранение?

Тихим странником, взяв посошок, как Толстой, сбежать от себя, покинуть свой домик. Вот так выйти через заднее крыльцо, встать в сторонке.

И подойдут и спросят:

– Это твой дом?

– Чего? Дом. Нет. То есть мой, но я в нем не живу.

– Сдаешь, что ли?

– Вроде как. Но никто не селится.

– Дорого?

– Да нет, почти задаром. Просто дом с привидениями.

– Серьезно?

– Ага. Поэтому и не живу.

– И что дальше?

– Не знаю…


И я вдруг представил себе «Письма Соломонову» на сцене, в постановке.

На заднем плане, в глубине сцены время от времени

кто-то пробегает: оглядываясь, проходит Розанов,

высматривает окурки на полу, со стаканом чая идет

Достоевский, стряхивая с себя следы арзамасского ужаса,

бредет Толстой, за ним Басинский с криком:

«Бегство из рая!», проходит Пелевин в черных очках,

Ерофеев со своим жутким голосовым аппаратом,

Островский с удочкой, подсачком и маленькой

табуреточкой, Лермонтов, вычерчивая в воздухе силуэт

Лермонта, Чоран со «Злым демиургом» в руках, Пушкин,

двигая перед собой конторку… пролетают безголовые

голуби, слышен шум электрички, идет Стеклов,

подпрыгивая, пробегает голый Руссо, идет с веником

Валуев, причитая: «Кто меня попарит», идет Миллер

с красным раком и пальмой (или тащит биде, такой

вариант тоже возможен), в тюремной робе идет

Жан Жене, в красном домино, пританцовывая как

эвритмистка, движется Андрей Белый, Павел

Александрович Флоренский утверждает столп.

На него усаживаются А. и Б.

Заблудившийся Галковский никак не может найти выход

за кулисы, прыгают белки, топают бобры, скачут зайцы…


Я дочитываю последнюю страницу.


Я (переминаюсь с ноги на ногу, смотрю на листки, потом сажусь стул и, вздыхая, произношу): Где финал?

(И начинаю бормотать.)

Нет ни одной мысли. Не заводится машина. Шутить не могу.

Историю придумать не могу.

Шел по улице прохожий

Как и что потерялось

Может ли из случайных фраз сложиться

что за печаль

печаль что делать мне,

что делать им – не сглазить

не обрести под звуки сладких струн

ни юности ни храбрости ни воли,

уходят все мой мозг устал