Кстати, Бобчинский и Добчинский – первые профессиональные журналисты. Ну, хорошо, первые провинциальные профессиональные журналисты. Новостники.

Письмо тридцать третье

Это не повесть, это не письма, это даже не короб «опавших листьев». Это мусорный бак, плюшкинская куча или неприбранная квартира: пыль, хлам, разбросанные вещи, ручки, книжки, тетради, засохший кулич (цитата), какие-то детские игрушки, надувная лодка, рюкзак, диски, зарядки к мобильным телефонам… в общем – рухлядь, вырванная из пределов существования и медленно погружающаяся в небытие. Все то, что рождает недоумение и желание расчистить, структурировать. Пропылесосить.

Но попробуй, внеси ясность. Сократи, поменяй местами, выкинь, каждому предмету определи свое место, расставь по полочкам, наведи европейскую чистоту – белизна стен, пространство, воздух, лаконизм, экономия и «Икеа»; то есть продуманный сюжет, логика и рассудок, строгая последовательность, изящная форма, четкая каденция:

взлет – падение – пауза…

кода, финал…

Нет, не могу.

Родной, привычный беспорядок – он часть моего Я, мой дом, моя крепость, мой способ существования.

Хотя он дико раздражает, вызывает гнев и импульсивные попытки выбросить все к чертовой матери.

Ясности, впрочем, от этого больше не становится.

Одна надежда – на Пригожина. На его самоорганизующийся хаос.

Собственно, это и есть главная русская идея и надежда. Хаос победит Авось. И вся суть в амбивалентности этого высказывания.


Мой дед говорил: «У меня в семье – одни олухи. Филолух, геолух, биолух. Только Мишка (двоюродный брат мой) инженер».

Сам дед был инженером-гидростроителем. Гуманитарные науки (включая в них географию, геологию, биологию) презирал. Когда отец, слушая его рассказ о создании в нижнем течении Оби плотины, спрашивал: «А какая будет зона затопления? Ты хоть с географами посоветовался?» – дед презрительно отмахивался: «А, они ничего не понимают».

При этом он мечтал стать музыкантом, думал в консерваторию поступать. В старости, когда стал членкором, купил пианино. Играл дуэты с отцом. Он – на фортепиано, отец – на скрипке.

После смерти деда отец перевез пианино к себе.

Старательная пунктуальность, в мелочах проявлявшаяся, у него от деда, конечно. Он рассказывал, как завороженно смотрел в детстве на остро заточенные скальпелем дедовские карандаши. Завидовал. И потом сам точил карандаши, как дед. И тоже скальпелем.


Я родился в семье филологов. Среди книг. Впрочем, не только книг. Отец читал толстые журналы, газеты – советские и доступные зарубежные. И почти ничего не выкидывал. Квартира это выдерживала с трудом. Полки, забитые книгами, напоминали колумбарии – достать оттуда что-нибудь было почти невозможно, громоздились стопки журналов, газет, рукописей, машинописей. В какой-то момент отец решил все-таки делать «вырезки»: их сохранять, а остальное выкидывать. Вырезки должны были раскладываться по конвертам. Конверты надписывались. Справиться с этой работой нельзя было физически – пресса поступала ежедневно, а вот утилизация ее откладывалась. Тогда было принято кардинальное решение – сделать стеллаж. Эра, как известно, была доикейская (или доикеевская?), мебель приобрести было непросто. И главное слово здесь, конечно, «сделать», а не «стеллаж». Видимо, в папе проснулся инженер (или ревниво-мечтательная оглядка на деда). Были закуплены у кого-то жуткого вида доски. Их предстояло покрыть морилкой, отлакировать и уж потом собрать стеллаж. Морилка вскоре тоже появилась. Вся эта красота громоздилась у глухой стенки в гостиной, занимая добрую ее часть. И в этом полуфабрикатном виде застыла. На годы.