– Старина, – сказал О’Кейси с задушевностью, позволительной лишь близким друзьям, – как жаль, соболезную.
– Ничего, ничего, – отозвался Уилсон великодушно, с чувством. – Мне было тогда одиннадцать. А сестре всего пять. Вот ей тяжко пришлось.
Все, чего добивался Уилсон своей откровенностью, сведено было на нет – лицо его омрачилось, как будто, несмотря на свою удивительную стойкость в одиннадцать лет, только теперь он ощутил скорбь в полной мере, возможно, впервые за все время. Все трое примолкли. За окном было чернее черного. Том представил бочки с мазутом, дорожные работы, вспомнил приятный острый запах. Будь на окне занавески, он бы их задернул, как в фильмах. Вместо этого он включил лампу на маленьком столике, небольшую, коричневую, на тяжелой подставке с кнопкой. Лампа эта выдержала пять или шесть переездов. Когда Джо был совсем маленький и с трудом засыпал, Том ложился на свободную кровать с малышом на груди, и Джо нравилось щелкать выключателем. Том заранее выдергивал шнур, здесь вам не дискотека. Приятно было прижимать к себе малыша, теплого, длинного – Джо всегда был длинный, даже в год, – и вместе с ним потихоньку задремывать. Иногда Джун приходила его будить, а Джо уносила в кроватку. Вроде бы давно было дело, но даже сейчас от этого мягкого щелчка стало хорошо на душе. Смех, да и только. Вещей у него было немного, зато всеми он дорожил. Том рассмеялся, но не в полную силу, так, хрипловатый смешок – хоть и забавно было вспомнить, все омрачали слова Уилсона. Будто в комнате остался витать дух его умершей матери, ожили былые невзгоды его сестры. Интересно, хорошенькая у него сестра? Тоже дурацкая мысль. Ему шестьдесят шесть, куда ему жениться? Да и в жены ему досталась красотка, кто бы спорил. Яркая, смуглая, вроде Джуди Гарленд. Что правда, то правда. Но полицейские пропадают на службе и после шести вечера ни на что не годны, кроме пары кружек пива в мужской компании, отсюда их интерес к хорошеньким сестрам коллег – чем черт не шутит? Будто угадав мысли Тома, Уилсон сказал:
– Мать у меня была настоящая красавица. – Голос ровный, ни намека на прежнюю печаль. Быстро же он взял себя в руки.
– А переезжать вы так и не стали? – спросил О’Кейси.
– Нет, остались в Монкстауне. Так и остались в Монкстауне.
Уилсон не стал уточнять, правильный ли сделали они выбор. Том чуть было не спросил, жив ли его отец, но одернул себя. Зачем ему это знать? Незачем. Сестра, наверное, замужем. Дай бог, все у нее хорошо. С чего он вдруг о ней думает? Он же ничего о ней не знает. Была у нее красавица-мать, умерла. И сестра, должно быть, тоже красавица. Скорее всего. Ему представилась мать в легком летнем платье, загорелая, но бесплотная, словно призрак. Что ж, теперь она и есть призрак. Том кашлянул и чуть не задохнулся, словно в наказание за недостойные мысли. Он засмеялся, и гости подхватили. И снова все замолчали. Том не знал, за что взяться. Еще чаю им предложить? Или гренки с сыром? Нет, ни к чему. А может, стоило бы? В холодильнике, кажется, завалялось несколько ломтиков бекона. И куриное рагу осталось со вторника, почти наверняка осталось.
Теперь-то они расскажут, что их сюда привело. Причин может быть тысяча, длинный список беззаконий. Том осел в кресле, машинально поднес к губам чашку – чай совсем остыл. Ах, да. Он кивнул Уилсону в знак, что обдумывает его слова. Он и в самом деле обдумывал. Что значит остаться без матери. Это способно убить, но ты должен жить дальше. От лица Уилсона исходило сияние, как будто он в шаге от великой мудрости и его слова сейчас прояснят все, освободят слушателей. Том наблюдал за ним бесстрастным взглядом, усвоенным за годы работы – так объект ни за что не заметит, что за ним следят. Как следователь он всегда ждал, не сболтнет ли чего собеседник. Во время изнуряющего допроса, когда подозреваемый устанет и начнет падать духом, когда в мозгу его или в сердце забьется чувство вины, тут-то и надо прислушиваться: оговорки, вскользь брошенные фразы – все может, как ни странно, сыграть на руку. Все это дверцы, лазейки к признанию, которое чем дальше, тем желанней. Желанней для виновного, притом что признание станет всего лишь началом его бед. Да! А следователь, тот жаждет добиться признания – до боли, чуть ли не до разрыва сердца.