– Так, может, раздавим полбанки? – крикнул Леонид, когда дверь за Беляевым уже почти закрылась.

Олег не ответил и почему-то задвинул щеколду, что обычно делал только когда запирал дом на ночь.

В доме Беляев положил письмо на обеденный стол и для начала поставил вариться кофе. Зачем-то подмёл пол и протёр пыль на тумбочке перед зеркалом. Пошарил на печи, достал пачку пересушенных сигарет «Оптима», которые нашёл при уборке дома. Сам давно уже курил только электронные, но сейчас захотелось крепкого табака. Всё это время письмо лежало на вытертой клеёнке обеденного стола. Нет-нет Беляев украдкой бросал на него короткий взгляд. Забулькал-засопел гейзерный кофейник на плите, кукушка выскочила из часов и сипло прокуковала четыре, зазнобил старый холодильник «Саратов». Беляев налил кофе в чашку, сел на табурет, чиркнул зажигалкой, закурил, сглотнул и выпустил из ноздрей дым и с ленцой, словно бы делал одолжение кому-то, кого в комнате либо не было, либо было не видать, но кто, тем не менее, следил за каждым его жестом, развернул листок.

Письмо было коротким, начиналось словами «Здравствуй, отец!» и заканчивалось пожеланиями скорейшей встречи. Автор вскользь упоминал мать, которая «после переезда в Красноярск (откуда, кстати?) совсем сдала», и два абзаца посвящал описанию собственного одиночества и страстного желания увидеть родного отца.

Олег был ошеломлён, так одновременно вдохновлён и обескуражен, что не мог усидеть на месте. Встал, прошёлся несколько раз по комнате, потрогал ребристый бок голландской печки, заглянул в топку, закрыл, опять потрогал бок, шагнул до плиты, поднял и поставил обратно кофейник и вновь вернулся к печке, чтобы открыть и закрыть топку.

Кого же он пропустил? Кого не различил в долгой своей борьбе с памятью? Что за девушка, из тех, кого обнимал он под одеялом, оказалась настолько хитра или, наоборот, настолько добра и деликатна? Беляев ещё раз пробежался по строчкам письма. Вот же: «Мне сейчас двадцать пять лет»! Двадцать пять!

«Значит, мне было двадцать. Нет. Ещё меньше, потому что беременность. Значит, девятнадцать. Это ещё до армии. Это перед самой армией!» – задыхались в беге мысли Беляева.

Олег почти не помнил, что с ним было в последние два месяца перед армией. Что-то происходило, начиналось без надежды на окончание, бросалось, обрывалось, схлопывалось. Он катался на электричках из Москвы в Можайск или Пушкино, жил в столице на каких-то флэтах, пел на Арбате, возвращался договариваться с преподавателями о зачётах, неделями зависал в общаге у друзей или в дворницкой у знакомого барда. Часто он приходил ночевать не один. Провожал однокурсниц на практику, много пил сухого вина, всякий раз напивался пьяным. Если кто и мог быть потерян и забыт, только в лабиринте тех дней среди случайных собутыльников и кислого дыма смолистых папирос с травой. Потом уже была армия, Кавказ, госпиталь, длинноногая грудастая сестричка Нина Фоменко, в которую были влюблены все на отделении и про которую в курилке парни с перебинтованными конечностями делились самыми скабрезными фантазиями. Эти фантазии затмевали всё. Они закрывали прошлое и будущее плотной завесой яркого и горячего тумана.

На ответное письмо Беляев решился только к середине апреля. Написал нечто сумбурное, путаное, радостное. Пригласил сына в гости. Заклеил конверт и как-то утром отдал спешащему мимо на службу Леониду. К тому времени снег уже стаял. Кое-где вдоль заборов лежали покуда терпеливыми снайперами пятнистые сугробы. Один такой, словно раненый лыжник-диверсант, прошитый чёрной дробью, в рыжих пятнах крови рябиновых ягод, прятался с северной стороны дома у входа в погреб. Стволом автомата торчал из него в сторону дороги черенок от лопаты. Дважды в день, утром и вечером, он выцеливал почтальона, уже вновь оседлавшего синий казённый велосипед. Но патронов, чтобы отстреливаться от весны, уже не осталось. И десант зимы помирал тихо, слушая сочный клёкот падающих в бочку капель и разухабистую музыкальную раскидайку беляевского телефона.