– Вот деятели! – ворчал Григорьич, налегая на злосчастное полотно хорошо сбитых дубовых плах. – Это ж надо так было сделать! На века! Вот, блин, дед Кожушок!
– Никандрыч! – поправила его Нина Васильевна, протирая забрызганные стекла очков о край велюрового серого балахона. – Его звали Василий Никандрыч. Сказали, что «приехал второй Никандрыч, дюже похож». Этот наш Вертолетчик, который дом продавал, наверное, после старика и дверь не поменял. Зачем… Тут скорее дом упадет, а она стоять будет.
– Хоть горшком на-зо-ви-те… – напирал Григорьич, и усы его словно распушались от неравной борьбы со столетним деревом.
– И что, мы теперь не попадем туда, что ли? – спросила, капризно надув губы, Нина Васильевна. – Или соседей все-таки позвать?
Нежилой какое-то время двор за последний год быстро утонул в крапиве, зацветшие мхом крыши полуразваленных сараев зеленели моховыми грибами, от этого наползала тоска. Серое небо моросило мелким дождем, как бывает обычно в середине жаркого лета: суточный дождь, смена ветра, и уже пахнет осенью, и тревожно, что не вернется тепло. Вертолетчик больше не мог приезжать сюда на дачу. Лечил дочку, заболевшую туберкулезом. Сам-то с трудом решился на продажу дома, а дочка так вообще ревела белугой в Сумах. В Антонове прошли ее детство и юность. Она тут каждое лето отдыхала.
Но еще только самое начало мая: погоды не было как таковой. Одно смешение ветра, дождей, мокрой молодой листвы и травы.
Пять лет назад, когда только пришел в семью Григорьич, Лиза старалась больше времени проводить вне дома или сидеть в комнате и читать, чтобы никого не раздражать.
В театральный она поступила с лету: были и талант, и красота. Но в девяносто седьмом году, когда пришел самый ее расцвет, кому-то из преподавателей понадобилась и ее честь. А с этим у Лизы было строго – она сама себя держала от разных глупостей.
Не случилось в ее жизни артистической карьеры… Увы. Теперь Лиза готовилась к тому, что будет искать другое призвание.
Лиза привыкла к старому обуховскому бабкиному дому (пусть бабка неродная и до смерти своей гундела на нее), прижилась там, а тут никого не знает. Здесь много молодежи, вся она шумная, резвая… Лиза привыкла к безопасности. Село, откуда Григорьич родом, совсем другое, ближе к границе с Украиной, где говорят по-дикому, где в Щедрец и в Василья* бабули приходят с варениками, каждый из которых полкило весом… Где угол мира.
Всего на двадцать пять километров ближе к цивилизации, и вот уже и народ не такой, и все не такое!
Когда они проезжали по набережной, ей подмигивали пацаны.
Лиза стояла во дворе, накрывшись капюшоном, и грустила. Что ее ждет тут? Там подруги. Там Иришка, с которой пять лет продружили… Гуляла вот у нее на свадьбе…
– Мам… а как я буду ездить к Иришке? Ведь до нее теперь километров двадцать пять, не меньше… На велике ты меня не пустишь, – чувствуя щекотание в глазах, сказала Лиза.
– Ладно ныть. Надо будет – сами приедут. И вообще, эти ваши подруги… Кому они нужны, кроме тебя. Ты же понимаешь, что Иришка твоя – сильно мудрая девица. Ты же из Москвы, что ж с тобой не дружить!
– Теперь мне что, вечно оглядываться, если мы из Москвы? Москва, как будто это Америка какая-нибудь. Или Австралия.
– Для них – да! И Америка, и Австралия. Даже, я думаю, Иришка твоя и надеялась…
– Мам! – перебила Нину Васильевну Лиза. – Но Мясушко-то меня честно любит… И Васька говорил, что любит.
– И Мясушко! И Васька! Им просто скучно. Магнитофон Васька крал из хаты, как мы в Харьков ездили? Крал.
– Ну вернул же потом…
– Вернул! Конечно! Японские детали забрал, а насовал туда черт-те чего.