Когда маршал обратился к отцу, она сразу это поняла, потому как все сидящие вокруг стола стали поворачиваться к нему, пока взор этих зеленоватых или желтоватых глаз не уперся в отца, а тот принялся раскачиваться на стуле. Они смотрели друг на друга несколько секунд – Бог и его создание. Потом отец вернул стул в устойчивое положение и произнес очень короткую фразу. Мужчины вокруг скрестили руки на груди, а отец снова заговорил, на этот раз он говорил долго. Голова маршала была едва заметно повернута к окнам.

Отец говорил, а остальные держали руки сложенными на груди, кто-то приложил ладонь ко рту. Альма поняла, что, если она сейчас пошевелится, все ее заметят. Солнце продолжало нещадно печь спину. Маршал что-то сказал, не отводя взгляда от окна, и тут отец поднялся со стула. Альма испугалась, что маршал приказал отцу избавиться от дочери, как Бог евреев потребовал принести в жертву невинного сына, только без возможности остановить его руку.

Не так давно дед ей рассказывал, что там, за границей, людей устраняют без причины – идол ее отца ссылает несогласных на остров, где расположена тюрьма, лагерь вроде нацистских, – представляешь, schatzi?[5] – и больше от них ни слуху ни духу. Она задумалась, уж не тот ли это остров, куда она наведывается с отцом, но не могла спросить у деда, потому что обещала никогда никому не рассказывать об этих вылазках на восток, особенно деду. Честное пионерское? Что это значит? Неважно. Да, честное пионерское.

Но отец не пошел за ней, чтобы принести в жертву тираническому Богу, он вообще не двинулся с места. Только поглаживал рукой худую шею, утопавшую в воротничке рубашки. Какой-то мужчина с пластиковым удостоверением, приколотым к карману пиджака, что-то говорил, а человек, сидящий рядом с ее отцом, выдернул у него из рук блокнот и швырнул на стол с явным омерзением, словно это волос, обнаруженный в тарелке с супом.

Голубой блокнот теперь лежал между янтарными пепельницами на вышитых салфетках – противопехотная мина, при виде которой все задерживают дыхание, только бы она не взорвалась. Никто к нему не притрагивался. Отец по-прежнему поглаживал шею, а маршал смотрел в окно. Какой-то мужчина в полосатом галстуке что-то сказал, но маршал его прервал. Теперь все молчали. Отец собрался было сесть, но потом передумал.

Казалось, тишину вокруг отца можно потрогать рукой, как некую вязкую и липкую субстанцию. Маршал потушил сигарету в янтарной пепельнице, отец протянул руку, чтобы забрать свой голубой блокнот, но мужчина сбоку перехватил его руку, а другой убрал блокнот в папку. Маршал улыбнулся окнам и подал знак подошедшему официанту полностью задернуть шторы.

Тогда Альма побежала как можно дальше, чтобы отец не заподозрил, что она все видела.

Сегодня тоже пригревает солнце и в парке на острове тоже ни души.

Парнишка на ресепшене поднимает глаза от телефона, когда она проходит мимо: светловолосая женщина, высокая, как шведка, в легкой бирюзовой ветровке не по погоде. Они встречаются взглядом. Парень утыкается в экран мобильника.

Он Альму уже не видит, зато ее может видеть мужчина, который так и стоит на пирсе, теперь он смотрит, как она идет к бухте, и думает, что она иностранка, из тех, что путешествуют в одиночку, сумасбродка, чудачка. Ветер колышет ее как яблоню и выметает из головы все мысли. В роще нет больше оленей и павлина-альбиноса не видно, если он вообще еще жив.

В тот последний день на острове отец отыскал ее, когда уже смеркалось и сверчки давно уступили место цикадам. Отец прибежал к маяку запыхавшись, и Альма впервые убедилась, что она ему дорога, что ему страшно ее потерять. Отец взял ее за руку и потянул вниз с каменной ограды то ли грубо, то ли испуганно. Он словно собирался сказать ей что-то, но потом передумал, и они просто пошли к лодочному причалу. Теперь Альма иногда думает, а не является ли наследием тех дней с отцом ее способность молчать рядом с теми, кого любит, тот навык, которого она никогда в себе не замечала, пока кто-то не обратил на это ее внимание.