По-прежнему что угодно можно обдумать, взвесить, размыслить: проклятый разум жует и жует свою вату.

Вот и выходит – что ни сделай с человеком, а он все тянет лямку существования. Зачем? – не скажет. Знает, что существовать бессмысленно, – и бессмысленно существует. Знает, что не нужно это теперь, ни к чему… убежден, что лучше было вовсе не появляться на этом свете, чем терпеть такие муки.

Так нет – живет. Перекладывает камушки. Тук-постук.

Червяк. Таракан.

Не надо думать об этом, не надо. Когда-нибудь его собственное сердце остановится от этих мыслей. От ненависти оно сжимается в комок… дрожит, ноет. Того и гляди лопнет, порвется. Не надо думать об этом.

Господи.

Рука поводыря.

Наверное, прежде тоже хотелось иметь такую руку – чтобы поддерживала, чтобы тянула куда надо.

Только сейчас это понял.

Верно – хотелось, да.

Но прежде не было руки.

Или была?

– Отдохнули?

* * *

Помедлив, слепец поднялся. Правая рука держала посох, левая как будто робко искала что-то в воздухе, да, так и не найдя, разочарованно присоединилась к правой. Ага! вот его шаги.

– Сколько тебе лет? – спросил Джафар, невольно вскидывая голову. Он еще не до конца привык говорить, видя перед собой только тьму.

Шеравкан вздрогнул от неожиданности – прежде слепой ничего не спрашивал. Вообще не заговаривал.

– Что? Мне-то?

Да еще и голос подвел – сорвался.

– Тебе, тебе. Сколько мне самому, я знаю.

– Ну, шестнадцать… А что?

– Да ничего, – слепой пожал плечами. – Нельзя спросить?

– Почему, можно, – смутился Шеравкан.

Слепой пожевал губами, как будто хотел что-то добавить, да так и не собрался.

Шеравкан протянул ему конец поясного платка. Тот сжал его в руке и сделал первый шаг. Потом второй. Третий.

Солнце висело низко. Широкую дорогу располосовали сизые тени.

Шеравкану надоело раздражаться, и он невольно все замедлял и замедлял шаг, потому что никаких средств заставить слепого шагать бодрее все равно не было. Устал слепец. Хоть и медленно тащились, а ему и это давалось через силу – дышал хрипло, лоб над повязкой был мокрым, грязная короткая чалма вокруг куляха норовила размотаться, и он то и дело неловко затыркивал в середину ее свисавший конец.

Почему его не посадили на повозку? – подумал Шеравкан. – Сорок фарсахов все-таки. Могли бы, правда, дать хотя бы повозку. А что? – он бы управился с лошадью.

Вообще, как-то странно было все с этим слепцом. С одной стороны – нищий преступник, которому даже повозку взять не на что. Но с другой – сам господин Гурган с надменным и презрительным видом стоял поодаль, когда его выводили из ворот тюрьмы. С надменным и презрительным видом – но стоял! Сам господин Гурган! Каждого ли нищего преступника провожает господин Гурган? Вряд ли, вряд ли. Господин Гурган приближен к эмиру Нуху. Молодой эмир Нух сел на место своего отца, эмира Назра… и говорили, что сам эмир Назр заточен в Кухандизе – Старой крепости. Не то жив, не то уже умер.

Аллах лучше знает.

* * *

Все это время они шли молча.

То ли потому, что сам слепой шагал теперь осторожнее и не вызывал лишнего раздражения поводыря, то ли сам Шеравкан старался не дергать попусту конец платка, за который тот держался, но к той поре, когда они вышли на околицу села, ничего плохого не случилось.

Вечерние дымы уже струились над крышами, путались в листве, таяли. Палец минарета сверху еще золотился, снизу уже розовел.

– Вабкент? – спросил Джафар.

– Вабкент, – хмуро ответил Шеравкан. – Ночевать будем.

Джафар со вздохом оперся о посох, повел носом, принюхиваясь.

– Смешное место этот Вабкент, – рассеянно сказал он. – Славную Бухару знают во всем подлунном мире. Скажи, что ты из одной деревушки близ ее окраины, и все поймут. Но нет – вабкентец никогда в жизни этого не скажет. Ни за что! Куда бы ни заявился, будет упрямо твердить, что приехал из Вабкента – из самого Вабкента! Всех запутает, всем заморочит голову, навлечет на себя раздражение и гнев, схлопочет десяток-другой палок – и только тогда признается, где находится его славная родина. Где же? – в полуфарсахе от такого незначительного местечка, как Бухара.