За что он его так ненавидит?
Наверное, мальчишке в тягость вести его по этой дороге… ну да, конечно.
Он попробовал вспомнить себя в свои пятнадцать, шестнадцать, семнадцать лет. Каким он был? Что бы чувствовал, доведись вести слепца за сорок фарсахов?
Память обманчиво струилась – будто марево в степи… зыбкое струение, перламутровые волны, в которых бурые кусты пустыни изгибаются и танцуют.
Каким он был?
Каким? – да вот как сейчас и был. Он всегда был одним и тем же. Время меняло только его тело… переливало душу из одного сосуда в другой. Сначала ребенок… потом мальчик… вот и юноша, горделиво напрягающий мышцы… а скоро сильный, ловкий, веселый мужчина, смешливый, как кишлачная девчушка… и дальше, дальше… и вот – старик.
Правда, всегда прежде душа владела пятью чувствами… рассылала пять гонцов, доставлявших ей всю роскошь мира. Одного не стало. Наверное, самого важного. Да, конечно. Если бы исчезло осязание… или, допустим, вкус. Он никогда бы не смог отличить хлеб от вина, рис от мяса… или не чувствовал бы аромата цветов… запаха женской плоти… лошадиного пота… запаха огня, мокрой шерсти. Или, например, утратил бы слух – не слышал бы ни журчания воды, ни людских голосов… ни пения птиц, ни упоительного гула ветра в вершинах деревьев… ни тех глубоких вздохов, когда вихрь шумной опрометью летит по заросшему склону горы. Но он бы видел, видел! Блаженный дар зрения. Никакая иная утрата не может сделать человека столь беспомощным. Отняли самое дорогое. Славный, честный дар, позволявший видеть – видеть!..
Как он смотрел! Смотрел – и не мог насмотреться. Жадно, пристально, вглядываясь во всякую мелочь. В пустяк, мимо которого другие проходили, не заметив. Какого цвета земля? На что похоже дерево? Искал сходство в вещах неродственных… различия в похожих. Зачем? Сначала не понимал, просто слушался инстинкта. Потом осознал. Если не увидел – как облечь в слова? И что именно облечь? Что видят все? Тогда и скажешь то, что говорили до тебя тысячи раз. И еще тысячи и тысячи раз скажут после. Слепцы. Скажут – небо синее. Вода – голубая. Трава – зеленая. А на самом деле небо – как глаза невольницы. А вода – будто утренние круги у нее под глазами. А трава – трава высохнет от зависти к несказанной красоте северянки – и только тогда станет похожей на пряди ее волос.
Смотрел, не мог насмотреться.
Конечно, они знали, что отнять. Это придумал Гурган. Наверняка он.
Ах, если б могли до тебя дотянуться руки! Вырвал бы сердце из твоей жирной груди! Взял бы его – сальное, содрогающееся! – в ладони. Поднес бы ко рту, как праздничную чашу! И медленно, по глотку, пил бы твою черную кровь!
С кем тебя сравнить? Со змеей? – обидеть змею… с крокодилом? – оскорбить крокодила.
Укус кобры отнимает жизнь… и крокодил быстро избавляет беспечного купальщика от тяготы существования. Гурган оставил ему жизнь. Но разве он поступил лучше крокодила или кобры? Нет, хуже. Жизнь? – что стоит она, если каждый день думать, не лучше ли быть мертвым? Поминутно вспоминать, что мертвые, по крайней мере, не страдают из-за своей слепоты: ведь мертвые не помнят, как это было – видеть!
Сначала казалось – такого нельзя пережить. Ведь это конец, смерть: душа не выдержит, сердце остановится, мозг воспламенится, сгорит, станет золой.
Так нет же. Ничего подобного. Душа не отлетела. Сердце не разорвалось. Глазницы вот ноют по ночам, слезятся… но тоже мало-помалу подживают. И проклятый рассудок ничуть не пошатнулся, не расстроился: скребет себе и скребет… правда, все по одному и тому же месту. Перекладывает камушки. Справа налево… по одному. Потом слева направо – тук-постук.