Теряясь в этом жаре, как в омуте, он пропустил торжественный миг, когда она незаметно для него исчезла в неизвестном направлении. После нее остался белый стяг полотенца, переломленный вдвое, небрежно навешенный изгибом на перекладину возле окна. Ругнув себя, Эдик выскочил из своего купе, стараясь – словно это возможно хоть как-нибудь, тщетно напрягая хоть какой-нибудь извив коры головного мозга, – определить это самое направление.

Он был то тут, то там, напугал ребенка, несшего по проходу завернутую в блесткую бумажку сосательную палочку, и снова тут, возле двери своего купе, откуда немедленно донеслось: «Чего потерял?» соседа, пронесшееся вскользь, мимо раскаленных Эдиковых ушей, раздражающее. Дав ему отмашку, Эдик остановил бег возле окна, щупая ладонью забытое полотенце. За окном прочь летели косые сажени еловых плеч, разновеликие, раскинувшие в стороны руки-перекладины, столбы, взлет-падение проводов. Все шло в сторону, в сторону, безвозвратно, невозвратимо.

Она видела то же самое, она оставляла печати взглядов на еловых, березовых истуканах.

Она могла нырнуть в свое купе, пока он, ослепленный пустыми мечтами, устраивал засаду за приоткрытой дверью. Она могла быть в тамбуре, она могла вообще уйти из вагона.

Она была сразу же во многих местах.

Он видел ее сидящей на чьем-то диванчике, лежащей в постели, с руками поверх непривлекательно древнего одеяла; она ела банан, разлегшийся на тарелке – с него предварительно содрали кожу, – скребя вилкой об нож.

Она, она, она – домкрат в его голове отжимал виски наружу, так что приходилось удерживать их на месте двумя руками.

– Чай будет попозже, – сказала ему проводница, неся кому-то добавочное одеяло. – Я только недавно растопила казан…

– Обязательно, – неопределенно выдал он, – обязательно… Билеты – обязательно…

Проводница столь же близнецово рассеяна: Эдиков ответ завис в воздухе. Его втянул ноздрями высунувшийся из дверей сосед: «Билеты она раздаст утром. Когда приедем на место. Там у тебя чего-то под сиденьем…» Но тут же, не дожидаясь ответа, сосед исчез в направлении вагона-ресторана, бурча: «Наскока лень тащиться через весь состав, ты не представляешь…»

Было время, от силы сорок минут: пять минут сосед будет «тащиться» до ресторана, пять – обратно, полчаса там – всего сорок минут. Кинулся – вот, наконец, амнистия клетке. Он вынул ее на свет из-под сиденья, из сумки, помятую, разложил на дерматине полки, перебрал ее суставы, сдул с них пыль. Тут вспомнил про курицу – освободил и ее из плена промасленной бумаги, от соседства пихающихся, подлезших под бочок: вонючей мыльницы, матового футляра, заполненного зубной щеткой с проплешинами на щетинистой рабочей поверхности.

Клетка, тем временем расправив перекрестья, наполнила собой дверной проем, рискуя застрять в полозьях. «Куда?!» – хотел крикнуть Эдик, хотел броситься, хотел содрать ее, словно паутину – с не паутинным треском, с неметаллическим, но с натужно костным хрустом. Подумав, оставил все, как есть, ибо в запасе было еще полчаса (он лишь отыскал фиксатор, выщелкнул его из стены, чтобы теперь никто не вошел без его позволения).

С неспокойным сердцем он ел мясо; для начала – любимые крылышки, после – лапы; спина осталась «на потом»; за чаем не пошел – ведь нужно было сначала убрать клетку, нельзя, чтобы ее видел сосед, – а просто сел, грея ладонями холодные острые колени.

С этой стороны, в этом окне – те же, безучастные, бесстрастные леса и отдельно стоящие деревья, те же пологие крыши, те же облака, в розовом закатном свете кажущиеся кошмарными, занесенными над головой, окровавленными снежными глыбами. Лег, прикрывшись одеялом, почувствовал кожей его проникающую сквозь одежду колкость, его войлочную грубость. Наверное, там, в параллелепипеде соседней купейной пещерки – она, покрытая войлочной накидкой, называемой дорожным одеялом, ее плечо, может быть, как в зеркальном отражении роднится с Эдиковым, полосатым от нелепо грубого рисунка на одеяле.