Но двух пьес у меня нет, они пропали!

Как это – пропали? – отозвался ТОТ, – Сгорели, что ли? Так «рукописи не горят», как говорят.

Да, вы знаете, я, со психа, как-то пытался сжечь свои пьесы, ещё на той квартире, где был женат. Жёг прямо посреди кухни!

Не сгорели?

Нет. Края обгорели и всё. Да и я – успокоился.

Но что вы там,.. собрались?

Да. В принципе.

Тогда, гасите свою паршивую сигарету и – в путь.

Входная дверь тихо хлопнула. И ЕГО не стало.


Голицын повесил сумку через плечо, врубил счётчик, услышал, как зарычал – заработал холодильник, запер входную дверь и вышел из подъезда. Во дворе никого не было. Не было и туч на небе, оно сияло, как вымытое. Духота исчезла, и сразу стало прохладно. Светило летнее предвечернее солнце. Голицын завернул за угол дома и увидел, стоящего на тротуаре проезжей улицы, мужчину в тёмных очках с зеркальным отражением оправленных тонкой золотой оправой. ОН был выше среднего роста. Ни худ, ни толст. ОН был изящен. Одет ОН был во всё чёрное: чёрная рубашка с длинными рукавами, которые были расстёгнуты, а широкие их манжеты были подвёрнуты, один раз; чёрные ровные брюки и такие же чёрные модельные, с лакировкой, туфли. Чёрные волосы его были гладко зачёсаны назад в собранный на шее хвост, стянутый золотым жгутом. У Голицына в голове мелькнуло сомнение – «Лёха носил такую же причёску». Но сомнение его тут же исчезло: «самое само» этого человека – было совсем не Лёхино, а в причёске ЕГО – с двух сторон, от висков, шли две широкие, посеребрённые сединой, красивые пряди волос, стянутые сзади вместе со всей причёской, тем же золотым жгутом. В правой руке ОН держал длинную трость-зонт, со стянутым красно-чёрным блестящим полотном и такой же блестящей коричнево-чёрной изогнутой широкой рукоятью, под бамбук.

Ну, и как вам погода, Пётр Григорьевич? – спросил ТОТ громким бархатным баритоном, но, который, как показалось Голицыну, слышать мог только он.

Вёдро, – неожиданно для самого себя, ответил он почему-то фольклорно-этнографическим словечком. – Только вот, оделся я – вам не в тон – во всё белое, по-летнему.

Это – ничто. Вы пепельный шатен, я посеребрённый брюнет – будем гармонировать. Вперёд!

Надо идти туда, там автобусная остановка.

Пойдём здесь, пешком, тихими улочками. Ведь здесь ваша родина, вы родились и росли на этих улочках, если я не ошибаюсь.

Не ошибаетесь.

Вот и прекрасно. Так, какие, вы говорите – пьесы у вас исчезли?

Да, именно – исчезли. Две пьесы: «Атоммаш» – о строительстве нового города в Волгодонске и завода. Ну, это ещё в те времена, когда я в ТЮЗе был комсоргом, и мы шефствовали над этой стройкой. Я туда часто наезжал. А вторая пьеса о Лермонтове, с которой я поступал в Литинститут.

Это, который имени Горького, в Москве?

Ну – да. Правда, это огромная пьеса с массой действующих лиц,.. по-моему – за сто пятьдесят, насколько я помню.

А насколько я помню – вы посылали её туда два раза.

Точно. Первый раз – меня вызвали, как прошедшего творческий конкурс, но я не поехал. Но, представляете, мне её прислали обратно, хотя…

Хотя, рукописи, по условию конкурса – не возвращаются.

Конечно!

А вам вернули и, мало того, сопроводили её приглашением «вторично участвовать в конкурсе».

Да. И я послал её туда на следующий год…

И снова был приглашён, и поехал, и был принят.

– Точно. Так.

Хэ, хэ. Х-э – рошо.

Чудеса!

Чудеса, – с гордостью подтвердил Мессир, – но чьи?! – и он захохотал. – Так, – сказал он, сняв смех, и посерьёзнев, – а что же было со второй пьесой?

С «Атоммашем»? Ничего не было. Хотя заказывал её наш тогдашний главный режиссёр. Он её прочитал, но ставить и не думал: «Про цемент и про раствор я спектаклей не ставлю» – сказал он и вернул мне пьесу.