У Голицына на душе стало весело от рассказа боцмана. В нём было что-то своё близкое, знакомое ему по его же жизни. И он, с удовольствием, вдохнул в свои лёгкие – свежего ночного донского воздуха.

А ещё, слышишь, – обратился боцман к Голицыну, желая продолжить свой рассказ, – этот Дмитрий Иванович, надо сказать, был страстный рыбак. Бывало, сидим с ним в его халабуде – полдничаем или чай пьём. А сосед его слева – Михал Иванович, подметит это дело и кричит на весь берег сумасшедшим голосом, зовя: «Дми-и-итри-и-ий Ива-а-анович! Дми-и-итрий Ива-а-анови-и-ич!» – а над водой голос хорошо, широко разносится, да. И мой Дмитрий Иванович, как угорелый, бросает всё, срывается с места, перевернув всё, что было под рукой и на пути его, выскакивает наружу, думая, что у него клюёт, но какая из пятидесяти донок, он сразу-то понять не может и отзывается кричащему, с такой же громкостью: «А-а-а??» А тому того и надо было, и он, ему в пику, отвечает: «На-а-а!! Проверка слуха!» И Дмитрий Иваныч, проклиная Михал Иваныча, называя его «дураком» и «негодяем», матерясь и жалея уже о перевёрнутом им чае или ещё чего, возвращается в халабуду и, продолжая ворчать, садится на своё место продолжать трапезу. Я, буквально, давлюсь смехом, боясь, чтобы он этого не заметил. И что ты думаешь? Буквально, через пять минут – повторяется то же самое точь в точь. Я его уговариваю – не обращать внимания на зов соседа, но он – ни в какую, бежит как угорелый и отзывается тем же макаром. И слышит в ответ – то же самое. И всё повторяется вновь. И так понескольку раз за один присест.

Голицын покатился со смеху, упав на диванчик, у правого борта. Он долго не мог успокоиться – вновь и вновь представляя себе эту картину. Но, потом, он всё же насилу успокоился и обратил своё внимание на спокойно лежащего кота, напротив

Глянь-ка, да ты, кажется, и правда, Седя, – сказал он, приблизившись к коту, – у него была точно такая же чёрная пушистая шерсть, а самые кончики её были белые, как седые. – А сам подумал: «Почему кот, давеча, назвал именно такое число роз?»

А боцман, продолжив по инерции свою мысль, сказал, – Я Дмитрию Ивановичу говорил: «Вы бы, хоть для разнообразия, что ли, крикнули не „а“, а „что“»

И на это замечание, вдруг, ответил кот, – Он бы ему на это ещё похлеще ответил.

Голицын снова рассмеялся, отпрянув от кота, и сказал, – Нет, ты не Седя, ты просто – Седой! – И добавил, успокаиваясь и зевая, – ладно, пойду спать. Всем спокойной ночи.

Спокойной ночи, – ответил боцман.

И Голицын ушёл к себе в каюту. Он как-то свыкся со всем, что с ним происходит, и успокоился. Почему? Он этого не знал. Да и не хотел знать. Он устал от осознаний, от поисков истин, от мучений совести и всевозможных переживаний. Сейчас он плыл по течению, не смотря на то, что их яхта, в данное время, плыла против течения.

Уснул он быстро и крепко. Но часа через два проснулся. Не одеваясь, он вышел из каюты и, зачем-то, попробовал дверную ручку каюты напротив. Дверь открылась. Он вошёл на цыпочках в слабоосвещённую красным светом комнату. Поскрипывали растворённые дверцы шкафа. Голицын глянул туда. В шкафу весел капитанский китель с фуражкой и белая рубашка с брюками. И стояли белые парусиновые туфли. Мало того, на других плечиках – висела чёрная рубашка с брюками, и стояли чёрные модельные, с лакировкой, туфли. Не было в каюте, только, трости, её владельца и красных папок с пьесами Голицына. Постель Мессира была нетронута.

Незваный гость, так же, на цыпочках, вышел из капитанской каюты. Вернулся в свою, закурил. Надел брюки, вышел на палубу. Луны, как небывало. Но, зато, на небе сияла и, как бы, покачивалась, яркая Венера – вечная планета вечной любви. «Где-то между будущим и прошлым» – вспомнились ему слова песни и те – проплывающие мимо огни теплохода, и он – сидящий там же – на том, прошедшем мимо него же – теплоходе.