Жизнь вспыхивает, вторгается, проносится мимо, опаляет огнем, отнимает близких, дарит страсти, омрачает печалью, свершает чудо.

И сохраняет каждый свой узор неповторимым отпечатком в мозаике памяти.

ВАГОН


История Вагона, история пятнадцати дней из ее семнадцатилетней поры поселялась в моей памяти пять лет. Окончательные штрихи к повествованию мама нанесла, когда мне было восемнадцать.

Иной раз малость, добавленная ею к рассказу, не только подмешивала новые краски в палитру, не просто отбрасывала неузнанные или изначально неувиденные тени, не перечерчивала неожиданными контурами уже знакомые события, она напрочь раскалывала аккуратно и, казалось, прочно сложенную мозаику моего понимания. Это вынуждало меня заново порождать ощущения, которые в свою очередь складывали в памяти преображенные образы и события.

Воспринимала ли она сама одни и те же эпизоды по-разному или это было только кажущееся несоответствие? Подчас я находил несогласие не самих фактов, а их признание моей памятью или же оно прекословило не событиям, узнанным от нее, а эпизодам, мной самим и присочиненным, пока домысливал происходящее. Или это была та же самая реальность, что я воспринял годами ранее, но время утоптало ее так глубоко и деформировало в процессе, и возраст мимоходом нанес коррективы, что она воскресла в новую действительность.

После окончания ее повествования события не закристаллизовались во мне в том восемнадцатилетнем рафиде>1. У меня и сегодня нет уверенности, что интимно знаком с происшедшим, ибо знаю – завтра буду понимать иначе.

Случилось, в детстве я наблюдал работу уличного художника. Была ли это его обычная техника или он попросту разыгрывал меня – склоняюсь ко второму. С верха картины он легкими, почти танцевальными прискоками опускался к центру, оттуда тяжелой поступью чеканил шаг в сторону, извивался спиралью или зигзагами, или неожиданными прыжками метался по девственным и разрисованным пядям холста.

Цветные точки ниспадали на холст. Мазки укладывались на полотно, едва ласково касаясь друг друга или вступая в страстное единоборство.

Торцовые кляксы обрушивались на холст неравномерно нежданно и незвано. Загогулинки соревновались в изворотливости, крутизне, широте и долготе. Легкие изящные штрихи мертвой хваткой цеплялись за жирные ленивые мазки в отчаянных попытках привлечь внимание к своей утонченной красе.

На недолгий и неторопливый промежуток художник замер. Внезапно и решительно схватил широкую кисть, готовясь к безумию. Заметил это не только я, но и вся мозаика еще не рожденной, но уже живой картины. Страх быть заживо погребенным под ровным толстым слоем неизвестности, может, бесчувственного неба, синего холодного рождающегося, или багровья умирающего дня, парализовал многоцветье холста.

Несколько мгновений раздумий, и художник снисходительно сжалился над своей картиной и чужим незнакомым мной. Ювелирно управляясь большой кистью, на мой взгляд, не предназначенной для закраски махонького пространства в центре полотна, нанес импульс. Я до сих пор противлюсь поверить, что крохотный мазок может до такой степени изменить элегию картины. Восторженно слежу за этой лавиной, обрушившейся на холст, и еще яростнее – в мое зачарованное сознание.

Полное время писания картины составило минут сорок. За пять минут до ее завершения я все еще не имел представления, что именно художник изображает и в некоторый момент был даже готов к Бальзаковскому Неведомому Шедевру>2, начиная сомневаться в ясномыслии мастера. С равным успехом изображенное на холсте могло быть уличной толпой или сосновой рощей, лошадиными скачками или битвой под Ватерлоо. Через пять минут картина завершилась в двух альпинистов в связке на вертикали. Я упросил маму купить картину. Ценность ее для моего детского ума была безмерной.