Я раньше никогда не бывал в таком месте. Знал только, что это конечная станция. Отсюда если и уходят поезда, то только в небо. В общем, навоображал себе всякого. Настолько, что чуть в обморок не грохнулся, стоило нам переступить порог. Пришлось какой-то медсестре вывести меня в садик, чтобы я мог подышать. Есть там у них такой сенсорный сад для успокоения нервных пациентов и их истеричных родственников вроде меня. В общем, посидел я тогда на скамейке, птичек послушал, на фонтанчик посмотрел – да и слинял оттуда втихую. Да, вот так. Руфь осталась с мамой, хотя она ей вообще никто, чужой человек. А я слился. Потом еще от Руфи прятался несколько дней. Боялся, что она выскажет мне все, что обо мне думает, – и будет, конечно, права, потому что сам о себе я думал еще хуже.

В общем, Руфь строчила мне эсэмэски. В основном рассказывала о состоянии мамы и плане паллиативной помощи, который для нее составили, спрашивала, как я собираюсь отмечать день рождения – подразумевалось, конечно, что я проведу хотя бы пару часов с мамой. В хосписе.

А у меня, как вспомню свечку в их общем зале, – сразу ступор. Свеча там горела на столике, здоровенная такая, толстая, белая. И рядом табличка «Сегодня мы зажигаем свечу в память Пола такого-то и такого-то, который скончался…» И дата. Как представлю, что прихожу, а там, возле этой свечки, – табличка с маминым именем… Мне даже кошмары такие сниться стали – для разнообразия.

С мамой я, конечно, разговаривал – по телефону. Она как-то будто без слов поняла, что со мной творится, и сказала: «Не надо, не приходи. Восемнадцать лет один раз бывает. Пригласи друзей. Повеселись». Скинула мне денег на карту на подарок и вечеринку.

Часть я потратил в парикмахерской – покрасился, как давно мечтал, но мама до восемнадцати не разрешала. Говорила всегда: мол, будет восемнадцать, тогда делай с собой что хочешь. Еще собирался тату в Эсбьерге набить, но что-то не решился. Мама их очень не одобряла. Как, впрочем, и крашеные волосы. Но волосы-то можно сбрить или перекрасить. А вот от татухи так просто не избавиться. Мне будто казалось, если я ее сделаю, то вроде как маму предам или откажусь от нее еще при жизни. Так что покрутился возле тату-салона и, плюнув, побрел к парому.

И с вечеринкой, в общем, почти так же получилось. Я дотянул до последнего. То убеждал себя, что устраивать тусу, пока мать в хосписе, – это подло и по-свински; то думал о том, что это, быть может, мамино последнее желание, и его надо непременно исполнить. То напоминал себе, что друзей-то у меня как таковых нет, и одноклассники, едва замечавшие мое существование, вряд ли попрутся на Фанё, даже если я их приглашу; то подбадривал себя тем, что за халявной выпивкой на хате без родителей студенты и на Северный полюс отправятся, не то что через четырехкилометровый пролив.

В итоге случилось все само собой. Вернее, случился Фью. И еще то, о чем я давно мечтал и чего одновременно боялся: меня заметили.



– Ты чё, эмо заделался? – хлопнул меня по плечу Фью, налетев сзади, еще первая пара не началась.

Его, как всегда, сопровождала «Оливия» [3], грохотавшая из зажатой под мышкой колонки.

– Нет, я… – начал я, но Фью, конечно, не слушал.

– С чего такие перемены? Ты чё, втрескался в кого-то? Помни, женщины – это бумага!

– Нет, я…

– Он никому не открывает свое сердце, не откроет и тебе! – проорал Фью, немного переиначив слова песни. – Так чё с тобой, эмо-бой?

Я понял, что Фредерик от меня просто так не отделается, и выпалил, перекрывая вопли Зеебаха из колонки:

– Просто у меня день рождения, и я…