– Хорошо, – сказала Рут Голланд, будто она решилась на что-то серьезное.

У кассы Керн быстро прошел вперед.

– Одну минуту, я только заберу билеты. Они отложены.

Он купил два билета, надеясь, что она ничего не заметит. Но ему было уже все равно – главное, что она сидела рядом с ним.

Свет погас. На экране появилась экзотическая Касба фон Марракеш, пронизанная солнцем, блеснула пустыня, и монотонный звук флейт и тамбуринов задрожал в горячей африканской ночи.

Рут Голланд откинулась на спинку кресла. Музыка обрушилась на нее как теплый дождь – теплый монотонный дождь, из которого всплыло мучительное воспоминание.


Она стояла на Бургграбек в Нюрнберге. Был апрель. Перед ней в темноте стоял студент Герберт Биллинг с помятой газетой в руке.

– Ты понимаешь, о чем я говорю, Рут?

– Да, я понимаю, Герберт! Это легко понять.

Биллинг нервно развернул номер «Штюрмера».

– Мое имя в газете. Я – позорю расу. Я – еврейский холуй. Все пропало, ты понимаешь?

– Да, Герберт.

– Интересно, как я выберусь из этой истории. На карту поставлена вся моя карьера. В газете, которую все читают, ты понимаешь?

– Да, Герберт. В газете есть и мое имя.

– Это другое дело! Тебе-то что? Ты все равно исключена из университета.

– Ты прав, Герберт.

– Значит, конец, да? Мы расходимся и не имеем больше ничего общего.

– Ничего. Ну, всего хорошего. – Она повернулась и пошла прочь.

– Подожди… Рут… Послушай же… Одну минуту.

Она остановилась. Он подошел к ней. Его лицо было так близко, что она слышала в темноте его дыхание.

– Послушай, – сказал он. – Куда ты теперь?

– Домой.

– Так сразу. – Он задышал еще чаще. – Ведь мы обо всем договорились, да? Ну и хорошо. Но ты могла бы… мы могли бы… как раз сегодня вечером у меня не будет никого дома, понимаешь, и нас бы никто не увидел. – Он схватил ее за руку. – Мы не должны так расставаться, то есть так… формально, мы могли бы еще один раз…

– Уходи, – сказала она. – Скорее.

– Но будь же разумной, Рут, – он обнял ее за плечи.

Она увидела красивое лицо, которое она любила и которому беззаветно доверяла. Потом она ударила его по лицу.

– Уходи! – закричала она, задыхаясь от хлынувших слез. – Уходи!

Биллинг отшатнулся.

– Что? Бить? Бить меня? Ты, грязная еврейская свинья, смеешь меня бить?

Он сделал вид, что хочет броситься на нее.

– Уходи! – закричала она пронзительно.

Он оглянулся.

– Заткнись, – прошипел он. – Хочешь натравить на меня людей? Очень на тебя похоже! Я уйду. Конечно, я уйду! Слава богу, что я от тебя отделался!

«Quand l’amour meurt»[8], – пела женщина на экране. Ее глубокий голос пробивался сквозь дым шумного марокканского кафе. Рут Голланд потерла лоб рукой.

По сравнению с этим все остальное было мелочь. Страх родственников, у которых она жила… настойчивые напоминания дяди об отъезде (он боялся, что его втянут в эту историю)… анонимное письмо, где было сказано, что если она не уберется в три дня, то за то, что она позорит расу, ей остригут волосы, повесят на грудь и спину плакат и провезут по всему городу… прощание с могилой матери… дождливое утро перед памятником жертвам войны, с которого была счищена еврейская фамилия ее отца, погибшего в 1916 году во Фландрии… и потом спешный отъезд в Прагу. Она бежала через границу одна, не имея с собой ничего, кроме нескольких драгоценностей матери.

На экране снова зазвучали флейты и тамбурины. Их заглушал марш Иностранного легиона – торопливые призывы кларнетов, обращенные к уходящим в пустыню ротам легионеров – солдат без родины и отечества.

Керн наклонился к Рут.

– Вам нравится?

– Да…

Он вытащил из папки и вложил ей в руку маленький плоский флакон.