– Что, бабка, – шипел он сквозь стиснутые зубы, – стерва костлявая… Мало здесь покомандовала? С того света тянешься?! Врешь, не дотянешься, не достанешь, падла… врешь…
Нож раскрылся с сухим щелчком, паутина пришла в движение, светловолосый гигант из видения взметнул над головой свой тюк, попятились парни и люди в темных накидках; я услышал крик и не сразу понял, что кричит Бакс.
Я не знал, что он может кричать так громко. Так громко и так страшно. А потом он взорвался.
Из Бакса как-то сразу выросло очень много рук и ног, под самыми неожиданными углами; парни запутались во всем этом разнообразии и легли на землю, корчась и постанывая, нож лохматого вонзился в сосну и злобно задрожал, а сам лохматый упал на колени, визжа недорезанным боровом и хватаясь за низ живота…
Бакс неподвижно стоял среди извивающихся тел, а позади него стоял яростный призрак, стоял и таял в смоляном воздухе леса… и я отчетливо услышал звук, похожий на стук резко захлопнувшейся книги.
Я схватил Тальку за руку – и мы побежали.
Мы бежали, и Бакс прижимал к груди злополучную банку, а из-под неплотно пригнанной крышки в лицо ему все плескала одуряюще пахнущая жидкость, заливая очки, лоб, слезами стекая по щекам…
Глава шестая
Рыдали седые реки,в туманные горы глядя,и в замерший миг вплеталиобрывки имен и прядей…Ф.-Г. Лорка
…Костер гудел хоралом Баха. Есть у покойного Иоганна Себастьяныча такой хорал – уж не помню, за каким номером, – где главная тема ведется в басах, и они топчутся по твоей душе, как слепой японский массажист, выдавливая боль, тоску, усталость, пока не остается лишь тихое, прохладное, ночное настроение…
Бакс сидел у самого огня, изредка ковыряясь палкой в прогоревших ветках, и сполохи пламени вычерчивали на его лице непривычный и незнакомый рисунок. Жесткое было лицо, мужское, и по-хорошему мужское, и по-плохому, и по-всякому… Прямые волосы падали на лоб, и он отбрасывал их резким коротким движением, будто отгоняя надоедливую муху; отбрасывал, хмурился и плотнее сжимал губы.
Я смотрел на него, а сам пытался вспомнить, как выглядит трамвай. И не мог. Не было сейчас городской сутолоки, будильников и телефонных звонков: прошлого не было и будущего не было, а было настоящее, наше настоящее, – рядом с которым все остальное выглядело подделкой, фальшивым камнем в тускнеющей оправе. Настоящее сидело с нами у огня, оно мелькало в черноте провалов между сосен, брызгало светом в глаза Баксу, двигало пальцами моего сына, перебиравшими какие-то собранные корешки, ветки, листья… гриб еще маленький… мухомор, что ли?
– Рожден не как все, – сказал Бакс, и тишина рядом с ним вздрогнула, – живет не как все… творит суд не по обычаю, веселится по-чужому, воюет в одиночку и умирает по-своему…
– Что это? – спросил я.
– Не знаю. Тоже читал где-то. Или слышал… Или сейчас придумал.
Талька взял мухомор и два корня, повертел их в руках и, не размахиваясь, швырнул в костер. Запахло горелой плотью. Стеклянный от жара воздух над огнем колыхнулся, дробясь зыбкими отражениями, и замер. Потом снова задрожал, потому что в костер упала ветка… еще одна… гриб…
– Зачем, Таля?
– Надо, – ответил мой сын.
Он встал, медленно отошел к границе, за которой начиналась темнота, разбежался и прыгнул через костер. Прыгнул молча, сосредоточенно, будто выполнял важную и необходимую работу. Приземлившись на той стороне, Талька с минуту постоял, бормоча что-то себе под нос, швырнул в костер пригоршню сухой прошлогодней хвои и снова взял разбег.
Он прыгал и прыгал с упрямством фанатика, а мы с Баксом следили за этим монотонным действом, дыша пряным дымом, щуря покрасневшие глаза, боясь оторваться от угловатой фигурки, мечущейся в дыму, словно творившей некий зловещий и прекрасный обряд; мы завороженно поворачивали отяжелевшие головы, не в силах вмешаться, нарушить, прекратить – и пропустили то мгновение, одно из многих, когда он исчез.