Но вышло иначе. Петр Алексеевич не прочел, а пробежал две куцые странички сначала равнодушно, а после и вовсе сморщился так, будто бы вместо любовной зарисовки ему подсунули какую-то отвратительную непотребщину, из тех, что десять лет спустя начнет ваять скандальный Сорокин.

− Да, друг мой, такой белиберды я давненько не читывал, − наконец произнес писатель. – И где ты только этого нахватался: «летящая фигурка», «облако волос», которое к тому же гонится «за их обладательницей»… Ты что, этой, как ее теперь называют, попсы наслушался? Ты бы еще сюда девочку синеглазую приплел в назло надетой мини-юбке… А это уж вообще полный… − он произнес емкое непечатное слово и поднеся к глазам творение юного земляка, зачитал: – «…руки долговязого нагло пробирались по ее шее и плечам, пока не проникли под кофточку, отчего Вера ахнула и еще крепче вцепилась в шею кавалера…» Скажи мне, друг мой: ты хоть дал этой своей вещице вылежаться? Перечитывал ее на свежую голову, а?

В ответ пристыженный автор лишь едва заметно покачал головой.

− Так зачем же ты мне этот сырец тащишь? Ты, небось, все так делаешь: тяп-ляп, а дальше хоть трава не расти?

Иван молчал, чувствуя, как лицо все больше и больше заливает краска.

− Нет, друг мой, так дело не пойдет, − писатель вздохнул и сменил насмешливо-грубоватый тон на некое подобие добродушия. – К собственным текстам надо относиться бережно и аккуратно. Каждую мусоринку, каждую пылинку счищать… Ну, что приуныл? – добавил он, сочувственно разглядывая окончательно сникшего Шаховцева. – Небось, думаешь, вот, мол, индюк старый, жестоко тебя раскритиковал? Нет, друг мой, это еще даже не цветочки. Знал бы ты, как в Литинституте на семинарах студенты друг друга разносят! Трудится вот такой вот бедолага полгода, сюжет изо всех сил выписывает, каждую фразу вылизывает… А на обсуждении его же сотоварищи, с коими не один стакан выпит, налетают на него как коршуны и клюют, клюют: это, дескать, канцеляризм, а это вообще выражение избитое, и в целом весь рассказ – бред сивой кобылы… За первый год больше половины не выдерживают и сбегают. Так что, друг мой, − он неожиданно дружески потрепал мальчишку по плечу, – коли решил в литературе счастья попытать – все свои амбиции и обиды засунь в одно место и учись пахать, да перепахивать по десять раз кряду…

В тот вечер Иван уходил от Веселецкого одновременно раздавленный и окрыленный, унося в папке свой раскритикованный опус, изборожденный бесчисленными пометками, и наказ довести до ума его к сентябрю, когда Петр Алексеевич вернется в столицу из Крыма. Московский адрес писателя был записан на отдельном листочке.

С той поры почти каждый вечер Шаховцев до поздней ночи корпел над очередным творением, по десять раз переписывая каждый абзац. Готовые сочинения отсылались в Москву, откуда возвращались испещренными пометками, с обязательно прилагавшимся письмом, где Петр Алексеевич усердно разносил текст в пух и прах. Когда же юный литератор, тщательно исправив все свои недочеты и ляпы, высылал казавшийся безупречным вариант рассказа, то вновь получал в ответ массу едких замечаний. Обычно так продолжалось полгода, пока наконец после двадцатой − двадцать пятой попытки, Веселецкий не отписывал ему долгожданное: «Что ж, теперь сойдет. Как говорится, третий сорт – не брак».

Иной похвалы Иван удостаивался крайне редко.


6


Кофе оказался не из лучших, но все же куда приятнее той бурды, которую он пил с час назад в уличной забегаловке. Прикончив подряд пару чашек, Шаховцев почувствовал знакомый зуд под ложечкой и наконец достал из холодильника кастрюльку с «борщиком» Петровны. Плюхнул на плиту, повернув до упора конфорку, наблюдая, как темно-бордовая жидкость начинает медленно пениться, покрываясь белесой россыпью пузырей.