Сохранилась открытка, присланная маме ее сестрой Марией Владимировной:
10/Х-41 г. 9 ч. 30 м. утра.
Дорогая Люда, сообщаю тебе очень грустную весть: вчера в 6.30 вечера умерла наша дорогая мамочка. Скончалась дома на своем диванчике, доедая чечевицу сама. Совсем тихо. Грустно очень. Последние дни была дома в полной памяти, все время расспрашивала о вас, думала все время о всех нас. Она очень устала от переносок вниз (в бомбоубежище. – М. Г.). Тяжело ей было…
Вскоре мама узнала и о гибели всей ее семьи. Пишу «мама узнала» не потому, что от меня скрывали. Не скрывали. Но все было настолько страшно и далеко, что эгоистическое детское сознание не пропустило это известие в глубину души. Помню только мамино неподвижное белое лицо и неожиданно надетое единственное нарядное платье – темно-лиловое. Только оно хоть чуть-чуть напоминало траур. Черного не было.
Весной сорок второго из блокадного Ленинграда приехала наша «тетка». Я ее не узнал. Она была похожа на старенького мальчика, над верхней губой у нее выросли темные усы, кожа высохла. От нее шел тяжелый, барачный, душный запах. Она непрерывно молча и жадно ела. Ее семья тоже почти вся умерла – мать, сестра, брат.
И среди всего этого ада она сохранила нежность к нам и поразительную, до сих пор рвущую мне сердце заботу. Из Ленинграда она привезла целый сундук любимых моих игр и игрушек. О таком я не слышал и не читал. Ко мне вернулся мир маленьких волшебных радостей, я окунулся в предвоенную жизнь. Бывает же какая-то абсолютная, противная здравому смыслу, всепобеждающая ласковая доброта.
Только после ее приезда я как-то стал представлять себе – и то чуть-чуть, – что такое блокада.
Иногда, очень редко приезжали с фронта чьи-то отцы, как правило военные корреспонденты. Однажды вечером Сергей Петрович Варшавский, казавшийся суровым и мужественным во флотском кителе, читал очерк о наших морских летчиках, бомбивших Берлин в августе-сентябре 1941-го. Самолеты летали с острова Сааремаа, бомбардировок было всего девять, и вскоре немецкое наступление в Прибалтике заставило от них отказаться. Но эффект моральный был повсюду велик – и в Германии, и в мире. Можно понять, как ликовали мы: наши бомбы «рвались в фашистском логове» – какое счастье было слушать об этом!
А мы продолжали верить в сказки. В ноябре 1941-го, когда немцы стояли у самой Москвы, к нам в Чёрную приехала «кинопередвижка» – тяжелый, похожий на трактор аппарат и динамо-машина, которую по очереди крутили старшие ребята (электричества же не было). И в коридоре деревенской школы, где жили мы, эвакуированные дети, показывали фильм (немой вариант с титрами) 1938 года «Если завтра война». Все знали правду, даже дошколята. Но и дети, и взрослые жадно внимали бесстыдному, фанфарному оптимизму картины, где сильнейшая в мире Красная армия одним ударом («ворошиловским залпом», «малой кровью») побеждала вероломного врага. Этот миф на рвущейся, исцарапанной пленке казался нам, да и взрослым в какой-то мере тоже, куда более достоверным, чем страшная действительность. В запуганном, изуродованном сознании реальность обернулась мнимостью, кино – явью. Нас давно приучили к этому. Трудно поверить – съемки этого чудовищного произведения проходили под руководством Ефима Дзигана, ранее прославившегося фильмом «Мы из Кронштадта». Картину «Если завтра война» сняли еще в пору антифашистских настроений: хотя враги были из несуществующей страны, говорили они по-немецки, мелькало подобие свастики и провозглашались нацистские идеи. Это был эффектный монтаж хроники военных маневров и доснятых «художественных кадров», на экране присутствовали и Ворошилов с Буденным, и прославленные летчики. И звучала знаменитая песня братьев Покрасс и Лебедева-Кумача с непременным: «И всегда и везде с нами Сталин родной, / С нами маршал идет Ворошилов!»