Волков неуверенно улыбается, когда я ему протягиваю руку и поздравляю с праздником. Он чувствует себя неловко и как-то виновато, Кузнецов проталкивает меня к котлу (я тут в первый раз, а он знает все ходы и выходы). Подталкивает меня и говорит: «На команду из шести человек – уборщики двора». Мне наливают полбанки. С трудом, отдыхая через каждые 50–60 метров, но довольный возвращаюсь в палату. Себе оставляю плоский котелок супа и несколько довольно больших кусков конины. Остальное делю между товарищами по палате.

После обеда за мной приходит фельдшер из 5-го корпуса. Я собираю вещи, прощаюсь с товарищами (в том числе с Володей Фурсовым) и врачами. Жалко расставаться с людьми, с которыми жил долгие и тяжелые месяцы. Начинается иная жизнь.

5-й корпус

Я переведен пока еще на положении больного, так как начхоз не удовлетворен присланной из штаба запиской. По распоряжению Жиглинского меня положили в офицерскую палату. Там лежат два майора, один капитан и военный врач Ростамишвили.

Вечером у меня сильный приступ рвоты.

8-е ноября. Сегодня весь день прошел более или менее нормально. В персонал меня еще не провели, так как начхоз отговаривается тем, что такой должности – переводчик – в корпусе не имеется. Через Жиглинского посылаю запрос в штаб. Вечером снова рвота. Посоветовался со Степаном Михайловичем. Он говорит, что, по всей вероятности, я чего-нибудь переел – теперь голодная рвота. Нужно и без того скудную пищу принимать маленькими порциями и растягивать на несколько раз. Пробую последовать совету Жиглинского, но к вечеру снова рвота.

В душе ругаю себя за проявленную невыдержанность. Было очень неблагоразумно и рискованно после продолжительной голодовки съесть больше полкило конины. На несколько дней выхожу из строя.

10-е ноября. В госпитале вспыхнул тиф. На госпиталь и, в особенности на наш корпус, наложили карантин. Немцы ушли из госпиталя. В моей работе как переводчика не было уже надобности. Жиглинский настаивал в штабе на утверждении меня в должности санитара.

15-го ноября пришло из штаба утверждение. Меня переводят в комнату санитаров. Это дает право на получение добавочного пайка. Получаю должность уборщика в комнатах врачей. Они живут на втором этаже и занимают шесть комнат. К этому относилась уборная, которая беспрерывно текла.

Сама по себе эта работа не представляет трудностей. Но для меня, уже сильно ослабшего, она была очень тяжела. Каждый раз, поднимаясь по лестнице на второй этаж, я был вынужден держаться обеими руками за перила и по нескольку раз отдыхать. Раненая правая рука затрудняла работу. Все движения были медленными. Здоровый человек такую медлительность мог бы объяснить только безграничной ленью. Очень часто из-за своей неловкости становилось обидно: ком подкатывался к горлу, на глазах показывались слёзы. Думалось: неужели я хуже других? Неужели я не могу делать так же быстро, как они? В такие минуты старался работать со здоровыми наравне, так как знал, что они считают меня маскировщиком и лентяем, выбивался из сил, очень быстро появлялась одышка, и должен был совсем прекращать работу.

Очки мои пропали еще в Кобрине. Когда я подметал, то часто на полу оставалась незамеченная мною пыль. И пол выглядел как не выметенный.

Полковник Новиков, начхоз корпуса, при каждой нашей встрече называл меня лентяем и маскировщиком. Он не хотел делать никаких скидок ни на близорукость, ни на ранение, ни на общую слабость. Ему было непонятно, как может быть человек настолько слаб, чтобы походить на сонную муху. Он часто грозил, что добьется от Жиглинского перевода меня в больные. Это означало почти гарантированную смерть. Чтобы Новиков ко мне меньше придирался, в тот момент, когда он проходил мимо, я из кожи вон лез, стараясь работать, как здоровые люди. Работа у врачей гарантировала жизнь, так как я зачастую получал от них то кусок хлеба, то немного супа в котелке. Суп для врачей в тот период был несравнимо лучше нашего. Я был вынужден держаться за эту работу обеими руками.