Правда, духовная мобилизация совершалась не стройно. Чуть ли не каждый имел свою собственную теорию восприятия войны или даже несколько теорий – последовательно или одновременно.

Во всяком случае, не помню, чтобы одна какая-либо идеологическая концепция или хотя бы отчетливое чувство объединяло всех. Все воспринимали войну как факт, но каждый старался создать себе духовную атмосферу для нее. Однако в большинстве случаев результат был один и тот же: различие теорий давало повод к оживленным спорам и страстным прениям, но практический вывод был всегда – войну надо приять. Правда, были значительные оттенки практического смысла восприятия.

Для одних, назовем их «правыми», дело сводилось к безусловной помощи правительству – в поступлении добровольцем в армию (добровольцем если не в формальном, то в психологическом смысле слова) или в развертывании военно-вспомогательной деятельности. Для других – и к ним принадлежало большинство моих политических друзей – задача представлялась в виде служения войне критикой правительства, предостережением его от ошибок, грозящих успеху войны или ее принципиальной чистоте: преследованию евреев на театре военных действий, свирепствованию цензуры, политике Бобринского в Галиции[13] – все это давало оправдание идеологии борьбы внутри [страны] как помощи войне на фронте. Керенский, Кускова, Лутугин, Потресов, Пешехонов, Богучарский, Мякотин[14] и круги, группировавшиеся вокруг Вольного экономического общества[15], особенно отчетливо формулировали и практически проводили эту линию.

Можно указать еще существенное различие в идеологии в том, что для одних первенствующее значение имели национальные интересы России, для других же – соотношение мировых сил и интернациональные последствия войны. Но все это было – различие в путях служения или использования войны, не поколебавшее общего приятия ее.

Но война не особенно и нуждалась в теоретическом обосновании. Что-то азартное, захватывающе-интересное, как в совершенно новом спортивном развлечении, было в войне.

Даже сидя в своих кабинетах, все делались немного военными, имея свои гипотезы, свои теории, свои стратегические взгляды, оправдания которых ждали от войны. Кроме того, бытовым образом война захватывала даже штатских людей. Один отличился при мобилизации удачной организацией снабжения пищей сборных пунктов. Другой увлекся помощью семьям запасных. Третий обнаружил поразительные таланты при сборе пожертвований на подарки солдатам. Четвертый с восторгом делился впечатлениями о поездке во Львов. А кто слышал пушечный выстрел или свист ружейной пули – тот уж совсем увлечен войной, которая, дескать, будит в нас геройские инстинкты. Все это мелочи, но заволакивали смысл войны, ее истинный лик.

Даже женщины были втянуты в войну. Стали служить в лазаретах, сестрами милосердия, стали работать во всяких благотворительно-патриотических учреждениях. И о войне стали говорить с такой же готовностью, как и мужчины. Это имело громадное значение. Никакие призывы и прокламации не действуют так, как одно только колебание со стороны женщины – удерживать ли своего близкого от войны:

– Если уж она колеблется, значит, я должен идти!

Но я помню лишь одну женщину, которая, правда, не говорила против войны, но с полным сознанием своей правоты и своего права говорила, что не понимает войны, не понимает увлечения ею и своих близких людей сама для этого непонятного и чуждого дела не отдаст. Но в большинстве было даже не колебание, а подчеркнутое сочувствие, прямая готовность к самопожертвованию, а подчас и требование! Как ничтожна область сознательной идеологии в этой войне! Но, заразившая массы и питавшаяся скрытым расположением, война превращалась в силу, побеждающую величайшие душевные переживания.