Странным образом даже соображения международной солидарности способствовали созданию военной психологии. Для меня имело большое значение то, что я чувствовал себя действующим в унисон с демократией Англии – над моим столом висели портреты Асквита[7] и Ллойд Джорджа[8]. Правда, висел и портрет Бебеля. Но Бебель был в оппозиции в своей стране, и то, что его последователи поддерживали войну и голосовали за военные кредиты, служило опять-таки доводом в пользу участия в войне: смотрите, вот как истинные демократы, у которых мы всегда учились политической мудрости, поступают в минуту войны – они, скрепя зубы, поддерживают ненавистное правительство… Мы должны следовать их примеру и так же, скрепя зубы, поддерживать свое правительство.

Таковы были идейные оправдания, сознательный ход мыслей. Но логика действовала на фоне самых разнообразных и неожиданно благоприятствующих настроений. Оказалось, что война отозвалась в душе тысячью разнообразных переживаний, которые мы познали только во время войны.

Они пришли к нам неожиданно, без подготовки, без возможности критического отношения, без подготовленных контрпредставлений, и потому стали почти монопольными в наших смущенных, сбитых с толку душах.

Уже разговоры о боях на Немане, когда назывались знакомые места, будили во мне странный, неожиданный, но властный вопрос: война в пределах твоей родины, почему ты бездействуешь, почему ты не слышишь звука боевой трубы?

Вот тянутся по улицам какие-то военные обозы – невольное стремление идти с ними, отправиться в неведомую даль, переживать невзгоды, непогоду, неудобства и опасности, лишь бы не оставаться дома, когда идет борьба. Ведь это идет Россия, борющаяся за свое существование, та самая Россия, где все свое и с которой связано столько надежд, и чаяний, и веры…

Словом, все, и тайные инстинкты, и идеологические выводы, и эстетические представления, и быт, и детские воспоминания о юношеских играх – все говорило в пользу войны. И что можно было противопоставить этому, кроме сухих, абстрактных, бесцветных рассуждений? Рассказ Фламмариона[9], как он в осажденном немцами Париже работал над изобретением своего светоизмерительного аппарата.

3. Общественные настроения

Мне кажется, что мой ход мысли и отношение к войне не представляли собой чего-либо отличного от хода мыслей большинства русского общества, во всяком случае – левой части его.

Вначале очень многие восприняли войну как катастрофу, несчастье. Помню предсказания В.В. Водовозова[10] о том, что в результате войны по улицам Петербурга и Берлина будут ходить медведи… Помню впечатление, произведенное статьей Г.А. Ландау[11] о сумерках, сгущающихся над Европой, которая сама себя уничтожает в бессмысленной войне. Помню растерянность «Русского богатства», которое в ужасе перед войной старалось утешить себя только тем, что война расшатает частную собственность и тем приблизит воцарение нового общественного строя. Даже в таких правых органах, как «Русская мысль», где развивались империалистические взгляды П.Б. Струве[12], и там была растерянность, и автор одной из статей характерно отмечал, что после первого угара манифестаций и патриотического воодушевления хотелось вернуться домой, разобраться в душе, найти примирение для новых фактов, таких необычных для всегдашнего строя мыслей.

Эта растерянность надолго оставила следы. Многие до конца войны так и оставались «у себя дома», разбираясь в своих ощущениях или горюя над свершившейся катастрофой. И почти у всех чувствовалось, что война воспринимается как нечто внешнее, чужеродное: масса русского общества никогда не чувствовала в войне своего собственного дела. Оно говорило: «мы сочувствуем войне», «мы помогаем ей», но оно не сказало: «мы воюем». Зато настроения сочувствия и желание помогать явились немедленно и очень скоро стали всеобщими.