” (порядка), “В” – за погрешность в “Betragen” (поведении). Может быть, были еще и другие, но частота и ядовитость этих двух затемняют в памяти остальные. И были они еще разные по величине. Было маленькое “о” и большое “О”. Кусало злой мухой “в” маленькое, осой или даже змеей – большое. Оно было зловеще и страшно, о нем шептались испуганно самые старшие. За него вызывали в зеленую комнату, к Vorsteherin[36], – а за три больших “В” исключали из пансиона.

Оделяли нас «шлехте нот’ами» – попеременно м-ль Мейс и мисс Кесбет, и, сказав провинившейся, что она получила дурную отметку и какую, они записывали их в тетрадку. О них в определенные сроки письменно сообщалось родным. Хорошо, что мама была добрым гением: принимая их всерьез лишь вполовину, она облегчала нам их получение. Мы рассказывали маме – всё. Маленькое “о” получали за каплю воды возле умывального таза, за волос в головной щетке, за нетуго натянутую вокруг тюфяка простыню (ее надо было натянуть без единой сборки, ровно, до блеска ее как бы металлической поверхности). Маленькое “b” появлялось мгновенно, как только играющая на пианино вздумывала откинуть голову с намерением заглянуть в окно. В этой сети дурных отметок мы жили, как под тучей комаров, – но от них было нельзя отмахнуться! Попав сюда с воли лесов «Вальдфрау», Маруся и я терпели укусы дурных отметок героически. Поразительное несходство жизни французского пансиона Лаказ и немецкого – Бринк печально изменило наше поведение. Тут, где не взывали к нашей душе, где не говорилось о больших важных вещах, где не звали нас под стяг Добра, на бой со Злом, а механизировали «добро и зло» под жужжанье дурных отметок, – мы сразу же остыли к этой борьбе со злом, сдались на маленькие грехи с озорным и насмешливым равнодушием. И зоркий глаз фрейлейн Паулины, шепоты и подслушивания фрейлейн Энни почтили недобрым вниманием так отличавшуюся в ученье Марусю.

Глава 3

Осень 1904 года с мамой во Фрейбурге

Суббота! Счастливейший, упоительный день! Уже с утра живешь как в чаду: все не важно, все летит, улетает, – все погаснет в час, когда ты, ты, Маруся (как Ася сегодня), уйдешь с мамой не до ночи, а на вечер, на ночь и на весь завтрашний, сияющий день воскресенья! Ну конечно, немного жаль – ее, ту, которая останется на ночь и утро в пансионе, – но ведь она была с мамой в ту субботу, она тогда ликовала, она засматривалась вперед, в то завтра, и она могла жалеть тебя (а может быть – и не жалела? она даже бросила веселый взгляд на тебя, оскорбив твои сборы в тюрьму своим неуместным весельем!..). В сущности, и жалеть ее, может быть, вовсе не надо? Она ведь и в будущую субботу пойдет к маме и останется тут на диванчике? И в прошлую, и в будущую, два раза! А твой – только сегодняшний день… Марусин торжествующий взгляд холодновато останавливался на мне – и в тот миг куда-то рушилось все торжество счастья, – несчастно, как черный тарусский пес Челкаш, глядело лицо уходившей… Но уже обнимала мама несчастную, и повторялся рассказ-мечта о будущей жизни вместе, всегда вместе, все всегда вместе. Жарче пылает синий огонь спиртовки, темным золотом горят стаканы с московским чаем, папой присланные нам пастила, мармелад, клюква в сахаре, грушевые карамели и, чтобы напомнить Лозанну, сдобные хлебцы с изюмом и по марципановому прянику… еще есть время, не плачь, уходящая, впереди еще целый час, больше часа, почти два часа еще! Еще будем читать вслух – ну что, что будем читать? Детские рассказы Телешова и Чирикова? В издании «Донской речи»… Или Марусин «Родник», выписанный ей папой (Асе – «Детское чтение», чтоб не забывала русский язык…). Сказки Мюзаус? А может, легенды Шварцвальда? А может, перечтем «Лихтенштейн»? «Мама, мама, “Вильгельм Телля” и Гесслера!» И уж блестят глаза, слезы высохли – впереди еще полтора часа…