– Они скоро будут здесь. Уже недолго, – объявляет она, расширенными глазами глядя в небо. – Ведь это правда, доктор Розенштайн?
Я улыбаюсь. Не желая возражать Шарлотте или разрушать ее воображаемый мир, но при этом зная, что она имеет в виду «счастливых захватчиков». Тех, кто, как она верит, является ее настоящей семьей.
Утро теплое и безоблачное. Я иду по лужайке. Мне приятно чувствовать, как свежий воздух наполняет легкие. Жимолость перебросила свою плеть через мощеную дорожку к «Глендауну» – стационару для тех, кого когда-то обозначали терминами «сумасшедшие» или «невменяемые». Однако психиатрические лечебницы уже давно исчезли с зеленых окраин лондонского Норд-Веста и теперь существуют только в воображении авторов готических романов. Пациенты здесь не сумасшедшие и не душевнобольные. Они скорее несчастные, страдающие от давней эмоциональной травмы.
У поворота дорожки, окаймленной цветущим низким, до колена, кустарником, я провожу рукой по плотному валику лаванды, а потом вдыхаю запах, оставшийся на ладони. В огороде недавно высадили розмарин и зеленый лук. В прошлом году был затеян проект, нацеленный на то, чтобы побудить обитателей к активной деятельности на свежем воздухе, и сейчас я вижу, что этой деятельности уделяется мало внимания: по земле медленно расползается плющ с большими листьями.
Мои мысли обращаются к моим сегодняшним пациентам. К тому, сколько внимания им потребуется. И заботы. Их беспокойство разрастается, как лесной пожар, и требует, чтобы я сдерживал и усмирял его, наводил порядок и защищал. Они думают, что я хороший психиатр. Иногда я задаюсь вопросом, что было бы, если бы я не оправдал их надежд, если бы мой этический кодекс дал сбой. Откажись я от своих клинических стандартов, и их добрый мозгоправ тут же стал бы плохим или даже вигилантом[6].
Я смотрю на часы, а потом отсчитываю на стене «Глендауна» девятое окно и вижу Сестру Вил, которая смотрит на меня. Ее пухлые руки скрещены на груди, обтянутой белым халатом. Она не улыбается и не машет мне, ее взгляд холоден как лед.
Откуда-то прилетает жирный шмель и зависает передо мной; трудно поверить, что такое маленькое насекомое может издавать такой громкий звук. Неожиданно он начинает двигаться ко мне, сбитый с толку и пьяный от обилия пыльцы и хорошей погоды. Я жду – шмель все ближе, – затем отшвыриваю его ладонью. Когда я поднимаю взгляд к окну, Сестры Вил там уже нет.
Я прохожу через величественную георгианскую дверь, и мне в нос ударяет спертый воздух «Глендауна». Свежий воздух и аромат лаванды мгновенно заменяются в моих легких знакомым, наполненным плохим предчувствием запахом сырости. Я иду по коридорам со скрипучими полами, и меня сопровождает скрип резиновой подошвы моих ботинок о линолеум цвета овсянки – им застелили деревянные полы, чтобы легче было отмывать блевотину, дерьмо или ошметки еды. Столовая пахнет самой собой. Расположенные недостижимо высоко окна открыты в надежде, что едкий запах запеканки рано или поздно выветрится.
Сестра Вил переместилась в свой кабинет. Это крохотная каморка шесть на шесть футов, где она каждый день в семь утра раскладывает лекарства, как разноцветные драже, в маленькие бумажные стаканчики. Она видит меня, вытирает лоб и отводит взгляд. Я проверяю, не остались ли на ладони следы от сбитого шмеля, и иду к своему кабинету. По коридору разносятся приглушенные крики из палаты С, напоминая затихающие вопли сирен.
Когда я вхожу, она уже там.
При виде меня она встает. Быстрыми движениями приглаживает волосы, сдвигает ступни: теперь закругленные мыски черных туфель на одной линии. Туфли потертые и неприглядные. Испытывая некоторый дискомфорт от ее стойки «смирно» – как у солдата, как у дитя коммунистической революции, – я едва удерживаюсь, чтобы не скомандовать: «Вольно!»