Вот он издевается над лирическими поэтами: «Вы, обеспокоенные мыслью одной – изящно пляшу ли». И тут же: «невероятно себя нарядив, пойду по земле, чтоб нравился и жегся». (Курсив везде мой. – Ю.К.) Он достает из-за голенища сапожный ножик, чтобы раскроить Небо «отсюда до Аляски», – и буквально в следующей строфе жалуется, что «звезды опять обезглавили». Он вытаскивает из груди собственную душу, чтоб ее, окровавленную, дать людям как знамя (вариант горьковского Данко), – а чуть позже, через пару страниц, предлагает сходные украшения, но уже совсем из другой материи:
У него – окровавленная душа, у лабазника – окровавленная туша, всего-то и разницы. Но в первом случае это боль и жертвенность, во втором – веселье и праздник.
Я выжег души, где нежность растили…
Предельная громкость произнесения маскирует смысл произносимого. На крике все звучит одинаково, и то ли «да здравствует», то ли «долой» – не сразу разберешь, да и нет возможности вдуматься. Но послушаешь раз и другой, адаптируешь ухо – и одно серьезнейшее подозрение возникает в сознании и растет и утверждается с каждым стихом. Ведь если верно, что выжег души… И если неверно. Если это всего лишь пресловутый эпатаж, что по-русски, как ни крути, означает неправду, то и тогда человек, такое повторяющий, и очень изобретательно и очень настойчиво, не может быть искренним, говоря:
Ясно, что это только маневр, рассчитанный на потерю бдительности. Поверят, а он подберется поближе – и плюнет с размаху в лицо, а то и похуже: возьмет да и тюкнет в затылок кастетом…
Но еще прежде, чем в нашем сознании утвердится этот образ губительного двуличия, мы ощутим другой отталкивающий импульс. В нас сработает как безусловный рефлекс инстинкт самосохранения чувств. И не проклятья, не ругань, не эпатаж нас оттолкнут, Бог с ним, с эпатажем, – а тот материал, из которого сделаны самые яркие, наиболее выразительные части стихов Маяковского:
«Окровавленные туши», «душу окровавленную», «окровавленный песнями рот», «окровавленный сердца лоскут», «багровой крови лилась и лилась струя»…
«У раненого солнца вытекал глаз», «жевал невкусных людей», «туч выпотрашивает туши багровый закат-мясник», «сочными клочьями человечьего мяса», «на сажень человечьего мяса нашинковано»…
Поэт не человек поступка, он человек слова. Слово и есть поступок поэта. И не только слово-глагол, слово-действие, но любое слово, его фактура, его полный внутренний смысл и весь объем связанных с ним ощущений. Те слова, что звучат из уст Маяковского на самых высоких эмоциональных подъемах его стиха, что бы ни пытался он ими выразить: гнев, жалобу, месть, сострадание, – живут своей независимой жизнью и вызывают то, что и должны вызывать: простое физиологическое отталкивание. Впрочем, очень скоро по мере чтения пропадает и это чувство. Нагнетение анатомических ужасов не усиливает, а ослабляет стих, вплоть до его полной нейтрализации. И не только оттого, что притупилось восприятие, но еще и от отсутствия однозначной нагрузки. Нравственный смысл, психологическая направленность того или иного кровавого пассажа не есть его собственное внутреннее свойство, а каждый раз произвольно задается автором. Отрицательные ужасы «Войны и мира», положительные ужасы «Облака в штанах» и «Ста пятидесяти миллионов», отрицательные, а также положительные ужасы внутри чуть не каждого стиха и поэмы… Ужасы, ужасы…