– Мы не того убили, – бормотал он. – Убили вестника, его посланника… а должны были убить Бога и сами стать богами! Он не простит, не простит, не простит… Замолчи! – кричал старик и колотил себя по голове палкой, о которую опирался во время ходьбы. – Молю тебя, замолчи! Или я убью тебя!

Когда старик заснул, Нахем собрался и покинул казавшийся таким уютным очередной городок. Неужели его ждет та же судьба? Лишиться ума, пропахнув собственными выделениями?

Он перестал планировать свой путь. Расстояние ночного перехода, все, что требовал от него голос. Куда, зачем, почему? Эти вопросы теперь не беспокоили Нахема. Он шел, механически перебирая ногами, работал, временами что–то ел. Шел–работал–ел. Снова и снова, по кругу. Пока ему не повстречался проповедник. Тот тоже был стар, но не казался безумным. Напротив, проповедник благоухал, а одет был в довольно новую шерстяную хламиду, в которую кутался, хотя осеннее солнце согревало еще неплохо. А то, что он говорил… Заинтересованный Нахем примкнул к небольшой группе, что столпилась вокруг него, позабыв о своем обещании. Жизнь неожиданно обрела смысл.

Он не уверовал, нет. Еще один Машиах? Чушь, глупость, бред! Иное дело Кацер18. Жатва. Нахема увлекла идея искупительной жертвы крови, здесь он мог быть полезен.

Глава 4.

Синеет небо сквозь зыбкие листики…

Простор… суета… голоса…

А я опутан лианами мистики,

Чужда мне дневная краса…

В сверкающем солнце страшное чудится,

Мне выжжет глаза синева,

И в злом просторе утонут, заблудятся

Рожденные смертью слова.

Бенедикт Лившиц.


– Беда, беда мой король! – за дверьми слышался крик, смешивавшийся с шарканьем и шорохом, словно там возилась большая крыса. Временами что–то с грохотом рушилось и тогда раздавались приглушенные проклятия. Неприязненно взглянув на проникнувший в опочивальню одинокий солнечный отсвет, Бодуэн потянулся. Да, наступало лето… Со своими неизменными спутниками. Изнуряющим пеклом, не ослабевающим даже ночью, жгучим солнцем, норовящим проникнуть под накидку и испепелить единственный его оставшийся глаз. Второй перестал что–то различать прошлой осенью. Теперь мир, и без того обесцвеченный и тусклый, стал еще ограниченнее. Уже промчалась череда разделяющих времена года жутких ветров, предшествовавшая пеклу. Говорят, что за морем, на бывшей родине их семьи, летом только окончательно оживала природа. Здесь, на Святой земле, лето ее убивало. Прекращался незатихаемый весной гомон птиц, которые уносились огромными стаями, вероятно, туда, где есть шанс не высохнуть заживо. Уныло бродили в стремлении найти спасительную тень животные. Растительность, не имевшая такой возможности, к концу лета высыхала на корню, успев закончить свои растительные дела очень теплой, но в меру дождливой, а от того животворящей, весной.

Нет такого дела, такой беды, что не может быть разрешена без его участия. Какая польза от разваливающегося наполовину слепого калеки? Будь его воля, он так и продолжал бы прятаться в своей темной опочивальне, более всего походившей на монашескую келью. Он любил сумрак и прохладу. Прохлада была на исходе – в свои права вступало лето. Тяжелое, удушливое, жаркое… Гораздо жарче пролетевшей весны. Лето Бодуэн не любил, впрочем, сейчас он не любил и все прочие времена года.

Хандра… Внезапно нахлынувшая и в одночасье заполнившая его. Густая, тягучая, всеобъемлющая, подавившая в Бодуэне даже крошечные проростки борьбы с нею. Существовать в состоянии перманентной хандры – становиться соучастником в собственном медленном убийстве. В предвкушении скорого конца волны уныния накатывали на него все чаще. Ранее он не позволял себе отдаваться течению, полагая, что с умерщвлением тела прекрасно справится его недуг и помогать ему в этом не следует. Напротив, Бодуэн всячески отдалял неизбежное, стараясь усложнить проказе задачу. Здоровый дух лечит тело. Теперь же и дух его был болен.