Она сама была охвачена неким нетерпением, уступившим место былой растерянности после ареста мужа. Графиня Орлова знала, что дело Михаила, отошедшего от общества уже давно и наверняка не знавшего ни о каких убийственных планах, окажется проще, чем можно было предположить во время его ареста, обставленного мрачно и зловеще – приехали ранним утром, взяли его чуть ли не с постели, создав дикую неразбериху дома. Она никогда не думала, что такое может случиться именно с ними. Но ведь случилось. Арест Волконского был ожидаем, и Катерина, со свойственной ей откровенностью не исключала, что наказание для него будет жестоким, а отпустят его целым и невредимым лишь чудом. Что ж, он сам выбрал свою участь, но Мари-то ее не выбирала. И какое тогда право они, эти Волконские, имеют что-то еще с нее требовать? В частности, этого приезда? Или того хочет заключенный? Равновероятно.
– Мы дети своего отца, за которого я не перестаю беспокоиться, – кивнул сестре Александр. – Тебе, Катя, не кажется, что он… несколько сдал за последнее время?
Молодая женщина кинула на него тяжелый взгляд, – что за участь у него такая, право, сегодня, – получать такие вот удары от родных сестер. Сколько бы он не хотел казаться бесчувственным, но их взгляды действительно ранят – и сильно.
– Ты сам себя спроси, почему, – кратко ответила она. – И не смей ему говорить то же самое, что ты мне только что сказал.
– Что он выглядит плохо и постарел? – уточнил нарочито легкомысленным тоном Раевский-младшей.
– Нет же. Что ты отпускаешь Машу в Петербург.
– Но ведь она…
– Он ее любит! Неужто сложно понять это? Ах да, тебе сложно. – вздохнула Катерина и встала с дивана в библиотеке, где они четвертью часа ранее нашли друг друга.
…Генерал Раевский, о котором косвенно и упоминалось в разговоре брата с сестрой, чуть позже выслушал все их доводы касательно Маши и необходимости отправить ее в Петербург. Странное равнодушие поселилось в его душе. Нынче оно тоже нисколько не поколебалось. Это, впрочем, была его черта, скорее всего, врожденная, а не приобретенная – испытывать ледяное спокойствие в критические моменты. Во время боев, когда его мундир забрызгивали пятна чужой крови, когда черный дым застилал небо, а неприятель подходил слишком близко, когда под ним убивали лошадей одну за другим, даже когда его собственная грудь ловила пули, Николай Раевский не ощущал озноба паники, тошнотворного страха, заставляющего даже признанных смельчаков бледнеть и отступать в попытке спасти собственную жизнь. Впрочем, и обратного чувства, рожденного все тем же первобытным возбуждением и заставляющего совершать чудеса храбрости, генерал тоже не ощущал в такие мгновения. «Старайся испытать, не трус ли ты», – как-то написал в наставительном письме ему, еще совсем юноше, впервые вступавшему на действительную службу, прославленный двоюродный дед, князь Потемкин-Таврический. Николай испытал себя, но так и не понял, трус ли он или храбрец. Для первого ему не хватало страха, для второго – вдохновенности. А позже, много позже его наивных шестнадцати лет, когда он столь же наивно кинулся искать счастья близ очага семейного, генерал Раевский понял, что битвы в мирной жизни ранят не меньше и требуют такого же спокойствия. Вот и нынче, услышав то, что не хотел бы слышать никогда, он лишь сложил руки на груди и глубоко вздохнул – боль в груди опять напомнила о себе.
– Что же, если она поедет, то кто-то должен отправиться с ней… И да, нельзя допустить, чтобы она повезла туда ребенка… Я подумаю, как все устроить, – проговорил он наконец, преодолев неприятные ощущения.