– Дед, дед… Чего ещё надоть? – прошлёпали губы, еле видимые в рыжих с проседью усах под красно-сизым, мясистым носом и такой же бороде дедка со спутанными волосами.
Выглянувший из-за белёсой ситцевой занавески в мелкий синий горошек дед Дмитрий (так его звали по паспорту) очухался не сразу. Но всё же нехотя свесил с печи свои чумазые ноги. С них хоть картину пиши! С трещинами на мозолистых, заскорузлых пятках и поеденных грибком гнутых пальцах, с давно не стриженными ногтями, вросшими в мясо. Обе конечности – одна короче, другая длиннее – имели свои неповторимые узоры. Притом торчали они из стёганок, в какие пожилой мужчина был одет, несмотря на октябрь. Они, ножищи с крепким запахом, свесившись с заваленной тряпьём лежанки прямо над печурками, едва не упёрлись в придавленную временем носопырку трясшейся от страха старушенции в вытертой плюшке-одёжке. Её, с глазастым рисунком на опрятном платочке, повязанном по-хохляцки, концами и узлом на сморщенный лоб, в стоптанных чёботах и тёмной юбке, мятой как жмых, дед сразу признал! Да и как не признать свою кровиночку – жинку, Фимушку, моргавшую своими карими, козиными глазами. Та даже конец длинной занавеси невольно выпустила из тощеньких отсочавших пальцев и отшатнулась от ножного запашка. Не торопясь, старик не рукавом рубахи, а сморщенными пудовыми кулаками протёр слипшиеся от беспробудного сна свои бирюзовые, бездонные, а не пустые, как у его второй половины, глаза. Слегка впалые от старости, они сразу заблестели.
– Ну что раскудахталась, старая. Отдохнуть путём не дашь.
– Не брюзжи, пропойца. Допредж послухай, что табе скажу. Авдоша-то Ромашкина чуть коньки не отбросила ночью-то.
…И бабка Фима вкратце пересказала деду всё, что слышала на Пальце (площадь так звать) у колонки по «сарафанному радио».
Дед, Дмитрий Тимофеевич Шишкарёв, в своём Богом забытом краю, в утерявшемся среди болот сельце Медведьево, с пелёнок прослыл ушлым охотником. Причём в двух смыслах. Так, одним чутьём отыскивал и свою убоину в лесу, и четвертную бутыль самогона, которую бабка Фима не чаяла уже, куда и сховать от волчьего чутья деда и такого же аппетита на спиртное. Почитай вся тяжкая, суетная жизнь Митяя пролетела вблизи нескончаемого соснового бора, коли выкинуть те годы, которые вспламенела чертовка-война. Пенсия – крохи. Шабашку всё время приходилось надыбливать. Даже на колхозном собрании раз судили, как тунеядца – не брали в колхоз. Не жили, а выживали они с бабкой. Не отказывался старик и от халявной стопки водочки.
Дед участливо выслушал свою взбалмошную вторую половинку и призадумался. Достал из кармана прожжённых в нескольких местах стёганых штанов, с которыми не расставался в самую жестокую жару (деревенели икры ног), расшитый разноцветными стекляшками кисетик со злейшим табаком-самосадом, но одумался и бросил его на стол. А из грудного кармана вылинявшей штапельной сорочки с огромной заплатой на самом видном месте – само-изготовленную трубку, любовно сработанную в редкие часы досуга из крепкой древесины яблони.
Нудили голову думы. Бережно охватили они всю седую голову семидесятипятилетнего, крепкого ещё в корне старца. Скамья в переднем углу под образами, на какую он перебрался с печи, и та жалобно попискивала под грузным телом хозяина, похожего на медведя своей неуклюжестью и неповоротливостью. Это было только его место. На него не мог сесть никто за столом. Здесь на низком подоконнике маленького слепого окошка – только протяни руку – лежал спичечный коробок, трубка, пачки папирос «Север», «Прибой» и десятикопеечных сигарет «Памир», из которых дед добывал крепкий табак для трубки. А на краешке стола, покрытого облезлой, когда-то цветастой, на бумажной основе клеёнкой, лежала облизанная дедом после каждой трапезы деревянная, с обгрызенным краем, никогда не расписываемая под хохлому и вырезанная им самим из липы ложка, теперь облезшая, щерблёная и обкусанная, но любимая. Постучав трубкой о стол, старикан по привычке высыпал пепел в пепельницу, сделанную из консервной банки с засаленной красивой этикеткой, с проглядывающейся надписью «Завтрак туриста». Затем он потянулся за огоньком. Нечаянно плечом задел керосиновую лампу, низко висевшую на длинном проволочном крючке. Зачален он был за вбитое в потолочную балку кольцо, предназначенное когда-то для зыбки. Смрадный осветительный прибор со стеклянным пузырём, который старый сам чистил вчера подобранной на улице газетой, загремел грязной своей скособоченной шляпой. Пара чирков о коробочку – спички имеют болезнь ломаться, – и тугодум затянулся вкусненьким дымком, отбивавшим тяжёлый дух керосина. Самосад всё же надоедал ему, и, когда надо было думать, дедка предпочитал купленное: «дай в зубы, чтобы дымок пошёл».