Далеко за полночь, наверно, в два часа охотникам показалось, что волки не пойдут через тот участок поля, который охотники наметили для пальбы по зверям из кустов подлеска. Яшка, как дурак последний, орал, невзирая на грозный окрик Чушева, что сегодня не придётся им заработать ящик водки, и костил пилотов цеппелина на чём только свет стоит. К перебранке Яшки и Филатыча присоединились и другие, совсем потерявшие бдительность. Несчастный Чушев всем, обосновывая свою позицию особенностями «военного времени» и данных ему полномочий, грозился трибуналом. Но его уже никто не слушал – все, кроме Лукьяна Кулиша, советовали сменить место дислокации и, теряя остатки последнего разума, углубиться в поле. Вдруг немногословный Кулиш, потомок славного латышского стрелка, всех перекричав, призвал прислушаться к странному звуку. Все разом притихли, прислушиваясь, и вскоре охотникам стало ясно как дважды два, что это таинственный звук принадлежит не ветру, не крику полярной совы, не слуховым галлюцинациям, а настоящему волчьему вою.
Сначала он был слегка слышным, обыкновенным воем голодного зверя, который обычно доносится с околицы сёл. Но постепенно, заставляя леденеть сердце и крепче прижимать к груди ружьё, стал нарастать, отдаваясь сверхъестественным эхом, говоря о несметном количестве бредущего хищника, которого ничто не может остановить, который, если он захочет, сможет пройти и огонь и ледяную воду; и вот буквально через какие-то пять-семь минут этот цепенящий, не знающий милосердия, вызывая дрожь во всей этой слабой человеческой плоти, вой превратился в сплошной гигантский глас холодной и бездонной Вселенной, которая
покровительствовала неведомому слепому разуму огромной волчьей стаи, упрямо идущей вперёд; Вселенной, которая одновременно – и освящала страшную жажду крови для безжалостной стаи, и принимала от неё, как языческую жертву, пролитие этой крови, кому бы эта кровь не принадлежала: зайцу или оленю, собаке или овце, лошади или человеку.
Люди как зачарованные слушали эту песню и не знали, что им следует делать. Лошадки как сошли с ума. Ощущая в жилах лютый ужас, они заливисто ржали и, как предупреждал Хлур, бились копытами о мёрзлый лёд чуть не добираясь до земли. Если бы они не были хорошо привязаны, особым охотничьим узлом, ей-богу бы, вырвались на свободу, обрекая себя и людей на лютую смерть.
Наконец показались и сами волки. Это было что-то доселе невообразимое. Они шли не гуськом, как обычно, а пёрли сплошной, колышущейся серебром массой. Сколько их на глаз? Сто? Двести? Триста? А может… Святые угодники! Чур, чур меня! Разум потеряешь от такого зрелища. Но разум терять не нельзя. Иначе кранты. Так же и самообладание. Никак нельзя. А что же можно? Что же, япона мать, можно?.. Ничего! Чушев каким-то чувством понял, что стрелять не следует. Ведь им, в конце концов, нужны не люди, а олени. По их следам и идут. А глупыми выстрелами охотники только разозлят стаю. Надо было уходить, пока не было поздно. Он дал знак, хорошо видящему его Игнату Бурову. Буров понял и дал знак Хлуру Зотову, тот другому, и так по цепи каждому было сообщено, чтобы люди незамедлительно уходили. Казалось, сделать это было возможно. Стая пробиралась полем, забирая чуть правее подлеска, где лежали охотники. Осторожно вставая на лыжи, люди стали отходить к саням, где с совсем измучанных лошадей лил пот, замерзающий под брюхом. Не известно, что могло привлечь внимание волков, скорей всего ржание лошадей, которое было уже тихим, редким и хриплым, так как крайние волки остановились, нюхая воздух, и учуяв, а после этого и услышав несчастно бьющеюся жертву, дали знак остальным остановиться. Стая остановилась, и эти крайние волки, образовав волчий арьергард в численности около пяти десятка осторожно поплелись в сторону подлеска.