Шалтоносов вернулся действительно очень скоро, через полчаса. Сразу направился из прихожей в комнату. С глупой улыбкой я преградил ему путь.

– О-о-о… – протянул Шалтоносов. – Понятно. Так. Бери девушку и сваливай отсюда.

– Митя…

– Всё, – отвернувшись, сделал отрицательный жест рукой Шалтоносов. – Уезжайте, я хочу остаться один.

Я разрыдался. Я что-то лепетал, о том, что я подлец, что всё погибло, что, в то же время, ничего толком не было, не успело произойти, и опять – что я мерзавец. Дерябина смотрела на меня с отвращением.

Мы с Дерябиной вышли на улицу. Снегу навалило хорошо, – словно уж неделю как снег. Мы пошли через лес по обочине пустой, без единой машины, проезжей части. Заходили в лес. Потом поймали какой-то порожний обледенелый катафалк, сговорились до моего дома.

Понятно, ничего у нас с Ирой не возобновилось, потому что нечему было возобновляться. Шалтоносова на следующий день в институт не явился.

Пришел он только через три дня. Я подошел к нему. Стал опять что-то лепетать, очень уж мне не хотелось терять его. Но он был неприступен. Сказал только мне со всей серьезностью: «Ты просто очень хороший человек…». Я сам люблю парадоксы, но не до такой же степени.

Через месяц Деряба, как фея, спустилась к Шалтоносову, больному гриппом, в изголовье. Говоря простым языком: навестила его и осталась навсегда.

Я вечерял у Мимозовых. Пил водку, заедал вареньем. После случая с Дерябой я переполнился кристальными побуждениями, больше не строил между дела куры жене Мимозова, был тихим и прозрачным, скромно сидел и скромно пил рюмку за рюмкой.

Мимозову стало плохо. Мы с Мимозихой раздели его. Я взялся огромного, распаренного, покрытого черными волосами Мимозова массировать, приговаривая: «Ничего, Алешенька, сейчас всё станет хорошо».

Проговорился

За две сотни в месяц я убирал снег перед ее ларьком. Сначала Надя наблюдала за моей работой презрительно, потом ей стало не хватать меня: столько покупателей, а кого-то не хватает. Она, что называется, испугалась своего чувства. Я успокоил ее.

Заламывая шапку, притоптывая замерзшими ногами в резиновых сапогах, я сказал, что женюсь на ней, если она пустит меня в ларек погреться. Во всем виноват мороз, он научил меня так сказать. Надя не пустила, но сразу успокоилась, и сама, когда я складывал после работы изъеденные солью рукавицы, прибежала в дворницкую с бутылкой темного пива, самым крепким напитком в ее ларьке.

Мы со смехом распили эту бутылку, я стал бодро жаловаться на плотный график: дежурство по мусорным камерам, общественные работы, то есть благотворительность в пользу директора РЭУ, женщины нервной, требующей внимания, – вообще, зима на диво снежная, следовательно, уборка два раза на дню. Надя слушала меня и, не вдаваясь в подробности, прощала мне весь этот вздор, а, прощая, уже начинала восхищаться мной.

– Поехали в Царицыно, – сказал я ей как-то.

– Зачем? – спросила Надя.

– Погуляем, там нам никто не будет мешать.

– Нам и здесь никто не мешает.

– Это верно, но все же свежий воздух рождает свежие мысли.

Она промолчала, что я расценил как согласие, это оно и было. Ждать от нее слов согласия не приходилось. Точнее, я не умел так поставить вопрос, чтобы она впрямую согласилась, приходилось угадывать.

За час, проведенный нами в метро, сильно стемнело, но Царицынский дворец стоял без огней. «Вот оно! – подумалось мне. – Сладкий сердцу холод кирпича, эта земля в ухабах и мертвая болотная трава, торчащая из прибрежного снега». Я прибавил шагу.

– Куда ты так припустил? – спросила Надя.

– Раньше здесь была неподалеку живодерня, – сказал я.