У Вари Посошковой был сын. С его отцом она развелась, когда Филиппу не исполнилось и трех лет. К восьмому классу школы Филипп поглупел; но в детстве он был великим человеком, детство было богатырским временем, и Филя был богатырем. Сидел на крутом животе деда, дедушка отдыхал и, скрывая смех в русой бороде, беседовал с Филей. Смех совсем терялся в бороде, когда дида рассказывал о своем отце Якове, терском казаке. Поднимет Яков кулак и потемнеет земля, как грозовая туча загородила небо. Но голод оказался сильней Якова, сильней всего терского казачества, Яков умер, отравился дохлой собакой, подобранной на дороге. Тяжело было диде, тогда мальчонке, тащить мертвого батьку в гору к яме – общей могиле, ведь тащил он и богатыря, и голод в нем… Потом дедушка опять улыбался, развеселая компания, дида и внук Филька, шли на кухню есть два арбуза. «Жили-были дед и баба, если кашу с молоком. Дед на бабу рассердился, бац по пузу кулаком. А из пуза – два арбуза покатились в Дом Союзов», – рассказывал дида. Он наказывал Филе не ронять ни единой арбузной капли: откусывая, сразу с шумом втягивать сок, потому что арбуз тоже хлеб насущный. Когда же Филя ложился в кровать, садилась к нему уже мама Варя.

Спи, младенец мой прекрасный,
Баюшки-баю,
Тихо смотрит месяц ясный
В колыбель твою.
Стану сказывать я сказки,
Песенку спою…
Ты ж дремли, закрывши глазки,
Баюшки-баю.

– Пела она на казачий мотив.

Филипп понимал, что он ребенок, и рано ли поздно богатырское время пройдет. Сладкая боль схватывала, от которой он становился еще сильнее и покойно засыпал. Такова сила мысли. В детстве Филя умел мыслить, теперь разучился. Стоило маме запеть вдруг опять старую колыбельную, он сразу останавливал: «Не надо! Всё не так, как тогда, я ведь теперь подросток, ты подростков терпеть не можешь. В общем-то, ты права. Думаешь, я засну под твою колыбельную? Нет, наоборот, я не смогу уснуть». Душа становилась всё невнятнее по сравнению с детством. Тогда в метро как-то по пути в детский сад Филя произнес в вагоне вслух: «Ах, душа болит…». «А где у тебя душа, мальчик?» – бдительно спросила посторонняя женщина, сидевшая рядом. «Как где? – ответил Филя. – Душа, она везде». Но теперь где? Где душа? То она взовьется к горлу, то кажется, что она потерялась где-нибудь в чужом дворе. Раньше Филя смирялся с душевной болью, даже томительно радовался ей, теперь не приходило смирение, приходил только страх. Мама Варя, угадывая это, покорно замолкала, улыбалась с шаловливым материнским коварством в темноте. Филя улыбался с подушки в ответ, он не мог не улыбнуться в ответ маме.


На дворе октябрь. Варя приехала в гости к подруге своей и сослуживице Ольге Сватской, живущей на конечной метро возле Кольцевой дороги. Подруги сидели вдвоем на маленькой кухоньке под репродукцией «Завтрака» Диего Веласкеса за синим стеклом, пили красное сухое вино с сахаром. Дочь многодетного шофера грузовика, в настоящем Ольга Сватская была маститой заведующей отделом внешних сношений издательства.

Под низким потолком горела лампа, красный плафон в крупный белый горох; клеенка на столе, передник на крючке, занавески, пузатые кастрюли – всё красное в белый горох. Только «Завтрак» Диего Веласкеса заключен под синее стекло.

– Тризна по вашей любви, – рассуждала Варя, – еще не скоро. Что в том, что твой Гришка оказался шизой? Все поэты-неудачники шизоиды, это так обыденно, что мне хочется спать.

– Тебе всегда хочется спать, – начала быстро говорить Сватская. – Что до Гришки… Я каждый день клятвенно обещала ему развестись с мужем, становилась на колени, тут любой, даже не поэт…