И неожиданно все резко, до странности изменилось, как бывает во сне. Вдруг потянулись лесные полосы – акация, тополя, а их подпирают молодые дубки; в квадратах лесных лент – густая, уже набухающая колосом озимая пшеница; раскудрявилась и яровая, и особенно красив посев гречи; буйно тянутся к солнцу клевер, люцерна; виднеются поля молодой золотисто-зеленой кукурузы, а подсолнухи, посаженные квадратно-гнездовым способом, напоминают физкультурников, выстроившихся для парада на площади. На буграх же, или, как всюду принято говорить, на «бросовых землях», раскинулись виноградники, сады. И все поля заняты. Все. Нет и клочка с прошлогодней стерней.

Аким Морев смотрел на все это машинально: его мысль работала в другом направлении. Ему было приятно, что колхозники избрали председателем учителя Чудина, человека безусловно честного, вместе с ними много перестрадавшего. И тревожило: своим самоуправством он, Морев, нарушил принцип коллегиальности. Если об этом узнают его недруги, вроде Сухожилина, они, конечно, устроят скандал. Выиграл сражение и тут же его проиграл – так бы сказал военный. Ну, это, если можно так сказать, крупная жизненная мелочь. Важнее другое: секретарь обкома все время видел перед собой глаза людей колхоза «Партизан», как бы говорящие: «Зачем это? Кому это надо?» А как же быть дальше? Что же, Акиму Мореву самому, лично, вмешиваться в их беды, самому подбирать честных людей, налаживать хозяйство? Позвольте, Аким Петрович: в постановлении Пленума Центрального Комитета ведь сказано, что колхозники самостоятельно планируют свое хозяйство, самостоятельно подбирают доверенных людей, что колхозниками никто не имеет права командовать. Положено им помогать, разумно советовать. А это «помогать», «советовать» гаранины превращают в глупое, даже преступное командование. Да и только ли гаранины виноваты? И Аким Морев припомнил, как на одном совещании через два или три года после войны один из секретарей обкомов сказал, что «правления и особо председателей колхозов пора выбирать тайным голосованием», так его тогда обвинили в «народничестве», сказав, что колхозники еще не изжили в себе черты мелкобуржуазной идеологии и что поэтому любая попытка приравнивать их к рабочему классу по меньшей мере глупа. Да. Того секретаря не только раскритиковали, но и сняли с работы. А не проявил ли он сам ныне подобное же «народничество», подтолкнув колхозников на то, чтобы они председателем колхоза избрали Чудина?

«Сердце скомандовало? Э, брат! Сердцем руководствоваться в общественных делах нельзя… А глаза? Какие страшные у них были глаза. И не прав ли был в своем утверждении тот секретарь обкома? Почему же тогда так свирепо отнеслись к его выступлению? Что это за нетерпимость была?» – так всю дорогу думал Аким Морев и теперь, увидев перед собой необычайные поля, не сразу понял, откуда они такие здесь взялись.

А Астафьев уже не в силах был усидеть на месте.

– Погоди-ка, Иван Петрович, – проговорил он, обращаясь к шоферу, и, когда машина остановилась, вышел из нее, оставив дверцу открытой.

Небольшого роста, в синей рубашке, тронутой жарким солнцем, без кепки, с растрепанными, тоже выцветшими волосами, он по колени утопал в густых озимях и, задрав голову, к чему-то прислушивался.

Аким Морев всмотрелся в небо. Там трепетала пичужка, совсем крошечная на фоне огромного лазоревого купола. Он тоже вышел из машины и только теперь услышал пение жаворонка. Тот пел в самозабвении, то опускаясь, то снова взвиваясь, трепеща над гнездышком, спрятанным где-то тут, в густых зеленях.