С усилием сглотнув, тянусь к своей монете и сжимаю её похолодевшими пальцами. Ничего бы не изменилось, если б я держала рот на замке, а когти – спрятанными, разве что я возненавидела бы себя ещё больше. Возможно, я возненавидела бы себя настолько, что подносила бы лезвие к своей коже, пытаясь купить себе спасение кровью.

Когда я снова смотрю на Гашпара, внутри что-то сжимается.

– Дай мне посмотреть твой порез.

– Нет, – возражает он, но не слишком пылко.

– Если ты умрёшь от заражения крови до того, как мы найдём турула, клянусь Иштеном, я убью тебя.

И всё же он медлит. Ветер треплет его шаубе, словно бельё на верёвке. Наконец он спешивается, почти падает из седла. Я в свой черёд соскальзываю с коня и иду к нему по снегу.

Рукав его доломана весь влажный от крови. Осторожно отворачиваю его дрожащими пальцами. Случайно задеваю ногтем, и Гашпар чуть вздрагивает, резко вздохнув. Стараюсь сосредоточиться только на осторожном осмотре, представляя, что ранен кто-то другой, не Охотник.

Порез небольшой, но из-за трения кожи о ткань доломана не успел покрыться корочкой. Касаюсь его так бережно, как только могу, и он плачет алым. Плоть вокруг раны припухла и на ощупь тёплая, что – как я знаю благодаря поверхностному обучению у Вираг – является плохим знаком.

Во мне поднимается ярость и отчаяние.

– Если б я была настоящей волчицей, я могла бы это поправить.

– Если б я был настоящим Охотником… – начинает Гашпар, но осекает себя, не успев закончить. Его голос надламывается, как лёд на реке. Что-то во мне дрогнуло – совсем не от ненависти или ужаса. Яростно подавляю это ощущение.

Глубоко вздохнув, отрываю чистую полоску ткани от собственной туники, медлю. Я могла бы позволить ему умереть. Могла бы освободиться от него, не взваливая на себя большую часть вины за это, а потом – вернуться домой. Но я помню слова, которые он сказал мне в Малой Степи: «Мы принадлежим друг другу». И я больше не могу противиться этой ужасной сделке – поздно, зверь уже освежёван. Предполагаю, король всё равно изыщет способ покарать Кехси.

Ещё хуже мысль о том, что Гашпар свалится в снег, его вены потемнеют от яда, а с лица сойдёт весь цвет. Когда я представляю, как он умирает здесь, в холоде и одиночестве, горло сжимается почти болезненно.

Перевязываю его рану.

И всё же, не понимаю до конца, зачем вожусь с этой импровизированной перевязкой. Судя по усиливающемуся снегу и скоплению грозовых туч над головой, Калева убьёт нас раньше, чем что-либо ещё.

С каждым нашим шагом глубже на север деревья становятся всё выше и выше, а их стволы – огромными, как целый дом. Нижние ветви так далеко от солнца, что большая часть древесины стала ломкой и мёртвой, и сухие иголки осыпались на лесную подстилку. Но наверху – там, где деревья касаются неба, – иголки пышные, насыщенно-зелёные, напитавшиеся водой и светом, и трепещут на фоне бледного снега.

Любое из этих деревьев может оказаться древом жизни, а турул может скрываться среди изморози ветвей. Но я вижу только снег, падающий плотным белым покрывалом. Когда я оглядываюсь через плечо, то даже Гашпара не вижу – только мутное пятно его шаубе, словно угольно-чёрный отпечаток руки на оконном стекле. Если его рана по-прежнему кровоточит – буря уже скрыла все следы.

Вскоре кони нетерпеливо бьют копытом о землю и упрямо ржут. Спешиваемся и ведём лошадей через лес уже пешком, пока не натыкаемся на дерево такое же большое, как хижина Вираг. Его древесина пористая, испещрённая термитами, и пахнет сыростью гнили. Гирлянды мха свисают с вывернутых корней, а по стволу ползёт лишайник, бледный, словно старое кружево. Заводим наших лошадей во впадину между разверзнувшимися корнями, и Гашпар привязывает поводья к выдающейся крепкой ветви.