Естественно, что уж тут придумывать, домысливать, когда демиургом этого ристалища и жизни каждого участника в нем становилась судьба. Конечно, двести дней и ночей – это не один день, скажем, из жизни Ивана Денисовича: тут психологическим микроскопом не воспользуешься. Здесь средства воспроизведения и характеров, и обстоятельств, в которых не все зависит от человеческой воли, должны быть принципиально иными. Здесь не распишешь день по часам, а часы – по минутам, потому что каждая минимальная единица времени стоила человеку жизни. «…Из Сталинградского сражения, – заметил М. Алек-сеев, – выйти живым – это почти противоестественно, а погибнуть в нем – это в порядке вещей, это почти неизбежно».

Я говорю об этом потому, что снобистская критика может завести разговор – использую здесь военную терминологию – о недостаточной укомплектованности поэтического арсенала Михаила Алексеева средствами психологического анализа. Претензии к автору «Вишневого омута» или «Карюхи» могут оказаться несправедливыми.

Надо исходить из самой природы жанра романа «Мой Сталинград», из его пространственно-временной организации, из его хроникального типа повествования с четкой установкой – повторюсь! – на документальность изображаемого. А это требует и совершенно иной формы психологизма. Лев Толстой когда-то упрекал автора «Повестей Белкина», что его психологизм какой-то «голый», не учитывая всей системы средств создания иллюзии достоверности в пушкинских повестях.

Художественно-документальная литература, к которой относится и роман «Мой Сталинград», тоже имеет свою систему средств воспроизведения внутреннего мира человека. В ней табуируется прямое авторское вмешательство в процесс размышлений реального героя, выражение его чувств, настроений от лица повествователя. Такое вмешательство сразу разрушает иллюзию достоверности (кстати, в этой плоскости как раз и следует искать различия между очерком и рассказом, о чем теоретики литературы десятилетиями ведут споры).

М. Алексеев это прекрасно понимает, заявляя в авторском слове к роману «Мой Сталинград», что его «железная установка: ничего не придумывать, не досочинять. А если и сочинять, то лишь исходя из характера описываемого события или действительного лица. Сочинять так, чтобы ни это лицо, ни те, кто с ним соприкасался, не усомнился в подлинности поступка или сказанных слов». Особенность психологизма в художественно-документальной литературе, в том числе и в алексеевском романе, заключается в том, что суть переживаний персонажей уясняется для читателя не на вербальном (словесном) уровне, не из авторского комментария их, а на уровне мимическом, жестовом, дающем простор для читательской фантазии, для читательского со-творчества.

Вот, к примеру, как солдаты и офицеры слушают исторический сталинский приказ номер 227: Гужавин «правою рукою придерживал за плечо самого юного из его расчета бойца-казака Жамбуршина, слушавшего приказ с полуоткрытым ртом, обнажив ряд ровных и мелких, ослепительной белизны зубов, делавших его похожим на ребенка. Командиры взводов младшие лейтенанты Дмитрий Зотов и Миша Лобанов стояли почти в обнимку, – похоже, им так-то вот легче было под ужасающей тяжестью грозных слов, невидимо, но с физической осязаемостью падающих на них из исторического приказа. Старался казаться спокойным лишь Сережа Гайдук, но и тот зачем-то вытащил из кобуры револьвер и теперь мучил его в своих руках, пытаясь таким образом унять дрожь в пальцах. Убежала куда-то краска с юного свежего лица младшего сержанта Николая Сараева, самого, пожалуй, молчаливого из всей полковой минометной роты. В момент, когда я останавливал чтение, Сараев снимал с головы пилотку и обтирал ею лицо, на котором, впрочем, как и на всех остальных лицах, в изобилии выступал пот».