…Всю ночь шел сбор военного имущества. Стук в дверь, в окна, в свете лучин и керосиновых ламп, коптилок, заправленных животным жиром, жмурятся заспанные, испуганные, настороженные лица. Одни радовались первому приходу партизан и давали без сожаления: «Бери, сынок, у меня тоже сын солдатик»; другие были слишком напуганы ночным вторжением, чтобы жаловаться или радоваться нашему приходу. Сельские скопидомы отдавали военное обмундирование, снаряжение, военную посуду скрепя сердце. Иной скупердяй божился, что никакого военного имущества у него нет, бил себя в покрытую комсоставской гимнастеркой грудь. У него же в клети или на чердаке находили и нам ненужные противогазы. Во многих хатах бабы уже успели пошить из плащ-палаток наволочки, простыни и юбки, перешить военную форму на цивильное платье.

С тайным трепетом брал я в руки то пилотку с темной вмятиной от звездочки, то гимнастерку. Ведь полиняли они, выцвели под дождями и солнцем сорок первого года! Кто носил их прошлым летом? Что видел, что пережил? Где-то он теперь? Где-то воюет и мой отец – красный партизан-чапаевец, комиссар!.. Часто, очень часто видел я дыры в сукне – крохотные пулевые дырки, рваные дыры от осколков. И тогда все становилось ясно. Дыры эти были грубо, но прочно залатаны крестьянской рукой. И делалось невыразимо больно при мысли, что чинили эти дыры порой равнодушные руки…

Косоглазый хромой мужичок принес туго набитую командирскую полевую сумку и сказал Лешке-атаману:

– Я, товарищи, с убитых форму не снимал, как некоторые, и сумку эту сберег, хотя старуха моя сжечь ее хотела. Я эту сумку с комиссара убитого снял, за болотом его схоронил, документы в ней, бумаги казенные…

Лешка-атаман вытряхнул из сумки эти бумаги – рекомендации, анкеты, простреленный партбилет, пачка заявлений: «Прошу считать коммунистом…» и комплект красных партийных билетов, – как боеприпасы, по несчастью не доставленные в последний час умиравшим на передовой бойцам.

Колька Барашков крепко стиснул руку косоглазому мужичку, а Лешка-атаман разочарованно проговорил:

– А ценного в сумке ничего не было?

Мужичок закашлялся в смущении.

– Была там коробка «Казбек», так я скурил ее, – ответил он. – И начатая плитка шоколада была. Старуха детишек побаловала.

В одной из хат я заметил при бронзовом свете лучины, зажженной в каминке, что хозяин – волосатый старикан в длинной нижней рубахе и нижних портах – украдкой снял со стены висевшие на гвоздике карманные часы и поспешно спрятал их в складки рубахи. Я даже взмок от стыда и возмущения: неужели этот мелкий собственник подумал, что мы грабить его пришли?!

– Часы? – осведомился Токарев, заслоняя свет своей необъятной спиной. – Ходят? – Разжалованный летчик-лихач приложил часы к уху и убедился, видимо, в их исправности: часы тут же исчезли в бездонном кармане его комбинезона.

– Милочек, – зашамкал, затрясся старик, очень напоминавший мне моего собственного деда, – этот гадзинник – память о сыне. Отступал он с Червоной Армией, заскочил на минуту, дал мне этот гадзинник и сказал: «На, отец, не забывай про сына своего». Овставь мне гадзинник, сыночек. И так в разорении полном. Век молиться на тебя буду.

– Это сына его часы, – строго сказал я Токареву, – а не военное имущество. Отдай немедленно.

– Брешет старикан. Великий Комбинатор, как известно, отрицал мародерство. Однако смотри, что я обнаружил у этой контры – портрет царя Николашки!

– Отдай, говорю! – Я был рядовым, но я был и десантником.

– Цыц! Командовать парадом буду я!.. – пытался отшутиться Токарев.

Я повторил свое требование, но Токарев усмехнулся только и вытащил из своего мешка, битком набитого военным имуществом, широченный мундир: