узкие полосы и раздают их по жребию.)

Понятно, что идеи коллективизации во многом реализовывали террористические идеи насильственного передела земли и уравниловки. Но в конце апреля 1930 года Маяковский должен был ехать на коллективизацию. Поэтому сочетание лирической линии Пушкина – Гринева, напоминавшей о «Люблю» и «Про это» Маяковского, с идеями «черного передела», реализацию которых Маяковский не пережил, дают возможность увидеть путь размышлений Пришвина, которые далеко уходят от навеянного антисемитской обстановкой мотива поиска виновных в среде Бриков – Аграновых – Ягоды и т. д.

А вот самоубийство поэта в Страстной понедельник придает всей ситуации тот мистериально-христианский контекст, в котором работали Обэриуты, над которым издевался Арго, и т. д. Теперь остается обернуть все это в «Бесов» Достоевского, что Пришвин уже делал выше, и истоки «Смерти Маяковского как литературного факта» (по словам Л. Флейшмана) и, скажем от себя, национального мифа, станут яснее и обнаженнее.

На этом фоне примитивные детективы как-то уходят вдаль…

Итак, круг замкнулся. Сначала Маяковского довели до самоубийства троцкисты, потом Агранов, наконец, весь круг ЛЕфа стал коллективными «Бесами» Достоевского и т. д. Но глубина текстов Пастернака и Пришвина, одного классического, известного и напечатанного десятки раз, и нового личного и скрытого до 2017 г. от глаз исследователей и почитателей Дневника Пришвина, заставляет задуматься о том, не приближаемся ли мы к пониманию трагедии поэта, когда его добровольная смерть уже не стоит ни у кого «в услужении».

Здесь два важных момента. Во-первых, в отличие от перестроечных легенд, которые в исполнении В. Скарятина мы приводим в книге, ни Н.Н. Асееву, ни М.М. Зощенко, ни М.М. Пришвину, ни даже Лавинской не пришло в голову, что Маяковский стрелялся не сам.

Ничего подобного даже в жестокие «бесовские» годы борьбы с т. н. космополитизмом не говорила даже сестра поэта Л.В. Маяковская, впоследствии подхватившая версию Лавинской и поддерживавшая любые антибриковские кампании с любым запахом и привкусом.

Но для нас куда интереснее, что даже политический разговор о Маяковском пошел в конце 1940-х в терминах далеко не рекламируемого тогда Достоевского и, тем более, его «Бесов».

Дело в том, что все мифотворческие и биографические сюжеты Маяковского так или иначе вращаются вокруг Достоевского. И Пастернак в поздних «Людях и положениях» откровенно говорит именно о Маяковском как герое «Бесов»: «И мне сразу его решительность и взлохмаченная грива, которую он ерошил всей пятерней, напомнили сводный образ молодого террориста-подпольщика из Достоевского, из его младших провинциальных персонажей»[18].

И, чуть ниже, сравнивая Маяковского и его уход с судьбой Есенина, Цветаевой и даже Фадеева, Пастернак невероятно приблизился к тому, что писал его современник и в последние годы жизни собеседник М.М. Пришвин.

Пастернак написал: «Мне кажется, Маяковский застрелился из гордости, оттого что осудил что-то в себе или около себя, с чем не могло мириться его самолюбие»[19].

Не так прост этот «достоевский и бесноватый» слой у двух современников.

И сам Маяковский в «Про это» писал нарочито и прямо о себе – герое поэмы: «Как Раскольников пошел звонить в звонок».

И даже Николай Асеев, представитель «антиаграновско-бриковской» партии, к концу жизни взялся за недописанную пьесу «Достоевский и Маяковский», в которой прямо написал: «…было бы нелепо предполагать, что Маяковский пересказывает Достоевского, даже непредумышленно сохранив впечатление от читанного. Да, Достоевский многое предугадал и предвосхитил. Его герои, при всей их бытовой реальности, все же – герои будущего, не его времени. И одним из главных его героев является образ Маяковского».