. Ещё лет десять тому назад он отвёз ей стопку таких открыток с надписанными адресами и взял слово: бросать в ящик не реже одного раза в три месяца. «Кресты» приходили исправно; потом случилось то, что случилось, но «кресты» продолжали идти, и только последние полгода «связь» нарушилась. Если это можно было назвать связью. Болезнь, до сего дня ему не позволявшая выполнить свой долг – похоронить (он был почти уверен, что Бабаня умерла – последний денежный перевод вернулся невостребованным), теперь не только не мешала ему, но ещё и сделала неуязвимым: что значит здешний фон по сравнению с тем, что излучает он сам! Неуязвим как Зигфрид, искупавшийся в крови дракона!

Наконец лес расступился, и Чупров обнаружил себя на краю берёзовой рощицы, сквозь театральную освещённость которой как бы виден был «задник» – ряд игрушечных домиков на взгорке на фоне тёмнозелёной полоски с пильчатым краем, приклеенной к густой синеве. Именно так: обнаружил – потому что последние несколько (десять? сто?) метров преодолел уж и не помнил как, возможно, ползком или на четвереньках; спина, долго «молчавшая», обрушилась вдруг такой нестерпимой болью, что страшно было пошевельнуться, и он понял со всей отчётливостью: обратного хода нет. Он просто переоценил свои силы. Дай бог, чтобы хватило их на тот отрезок пути, который остался до цели.

Он полулежал, привалясь к еловому пню меж двух могучих корней, гиперболическими хвостами расходящихся по земле под углом в тридцать-сорок градусов и тем создающих опору для локтей; спина покоилась на подушке из палой хвои, а затылок ощущал тепло нагретого ствола, и это, возможно, был не пень, а ещё живая ель, но удостовериться в том он не мог – не мог поднять головы, чтобы увидеть крону. Он мог смотреть только вперёд, как из темноты зрительного зала смотрят на сцену в ожидании действия, которое непременно окажется значительным, захватит, перевернёт душу, если не повлияет на всю дальнейшую жизнь. Законные ожидания! Для того и пишутся пьесы, подумал он, хотя редкая способна «взять за горло», театр измельчал и даже не пытается потрясти, апеллируя к интеллекту и почему-то самонадеянно полагая, что именно рассудок нуждается в «пище» больше, чем «голодающая» душа.

Усмирённая неподвижностью и сухим древесным теплом, боль отступала, освобождая место для некой странной мысли: остаться. Нет, не то чтобы остаться и умереть под этим деревом (пнём?), он ещё соберётся с силами и переправится через реку, вероятнее всего вплавь, мостик наверняка обрушился, а лодки все на той стороне, если они вообще сохранились; но теперь понизился уровень, и нетрудно отыскать брод, он примерно помнит, где там было самое мелководье; тогда останется только взобраться на горку – и он дома. Остаться – навсегда? Он бы не возражал, но ясно – замысел таковой невыполним по многим причинам, и первая – та, что все, кому не лень, кинутся искать беглеца, поднимут шум, и друг его, «лекарь», лишится места, хотя в общем-то можно было сбежать и без его ведома, подкупив «охрану». На коробку конфет сестре он бы наскрёб, невзирая на обвальную нищету.

Снарядят экспедицию. (Он даже вслух засмеялся; спина при этом отозвалась болью вполне терпимой, тупой, и как бы лениво, для порядка, – сказались проглоченные таблетки.) А ведь это будет недёшево стоить: защитные костюмы, дозиметры, затраченное рабочее время. Тут, конечно, не поскупится и Предприятие, для него это будет вроде расширенных похорон, своего рода пролог к основному похоронному действу. Чего-чего, а уж похоронить они умеют, советская закваска не даёт сбоев, разжиревший директорат таким путём сохраняет престиж, а «сотрудники», являясь на службу дважды в неделю, – во всяком случае многие, – только и уповают на «государственные» похороны. И то верно: с паршивой овцы хоть шерсти клок.