Здесь, на выходе из заражённой нуклеотидами «зоны» река становилась недоступной для человека: пользоваться её водой было опасно. На четыреста километров вниз по течению по берегам повтыкали щиты с запретительными надписями, сопровождёнными, по традиции, черепом и скрещенными костями. Пить, стирать, купаться, поливать огороды, накапливать воду в запрудах, – отныне на всё это на тысячу лет вперёд поставили чёрный крест. Один такой щит, уже основательно полинявший, торчал неподалёку от моста на двух металлических опорах, явно не рассчитанных на столь долгий срок: года через три-четыре стальные трубы изъест коррозия и ветер повалит их. Но к тому времени «водобоязнь» уже укоренится в душах и будет передаваться по наследству – от родителей к детям, – как фобия, происхождения которой никто не знает, но все принимают как должное, как норму. Не так ли, подумал он, обстоит дело с их «оборонным сознанием», десятки лет властвовавшим над умами отнюдь не примитивными и в итоге приведшим к позорному упадку? К вопиющему разрыву между инстинктом жизни и самовлюблённым нарциссическим разумом. К этой мёртвой воде под ногами. К заразе в его собственных гниющих костях. Разница между ним и этой рекой, подумал он, только в том, что она пострадала невинно, а он получил по заслугам и сполна.
Вероятно, лишь это мстительное чувство к самому себе, сродни удовлетворению, помогло сохранить ему твёрдость духа, преодолев однажды (когда вынесен был медицинский приговор-диагноз с «неблагоприятным прогнозом») ту парализующую душевную сумятицу, что называется кризисом.
Он снова двинулся вперёд, вдоль берега, оставляя слева дома отступающими в глубь другой поймы – по ручью (имени которого он не помнил), устьем раздвинувшему лесистый окоём. Перехватив палку в левую руку, он ощутил её сначала как неудобство, но вскоре тренированное тело освоило новый ритм, и он почувствовал даже прилив сил, как бывает всегда, если нагрузку берут на себя дотоле не работавшие мышечные группы. У леса остановился передохнуть и отметил время: на преодоление полутора километров ушло пятьдесят минут. Теперь он в точности вошёл в график. Замедление, решил он, обусловлено только тем, что некогда широкий, накатанный просёлок был за ненадобностью распахан, и «нейтральную полосу» вместо него пересекала узенькая стиральная дощечка-тропа, идти по которой было так же неудобно, как например шагать по шпалам: шаг упорно не хотел совпадать с «длиной волны», возбуждённой плугом.
Он раньше часто ловил себя на мысли, что немногое может сравниться по красоте с лесным просёлком, пробитым где-нибудь на просторах Средне-русской возвышенности. Но теперь, перед сумрачной зелёной воронкой, уводящей взгляд в глубину леса, испытал нечто похожее на разочарование: это перестало быть дорогой; тропа, еще различимая в поле, терялась тут в зарослях травы и кустарника, и если бы не тройка мощных, из одного корня растущих сосен на «сторожевом» пригорке, где мальчишкой он имел обыкновение отдыхать перед тем как углубиться в чащу, то и не разглядел бы, пожалуй, нынешнего «входа в зону». Может быть, только так и дано понять: очарование просёлочных дорог – в их «человечности». Та, по которой предстояло ему пройти, была, по всему, нехожена так давно, что и потеряла уж право называться дорогой, став обыкновенной, в лучшем случае, просекой – ничто ни с чем не связующей. Впрочем, его не так пугали заросли как поваленные деревья: он хорошо помнил послевоенные лесные завалы в Подмосковье – они были поистине непроходимы. Только прожорливые русские печи способны были извести за. короткий срок то несметное количество древесины. В сорок шестом леса уже были чисты и светлы, как будто выметены чьей-то заботливой рукой.