Так мы и стояли молча, лицом к лицу, не зная, что надо сказать в этой ситуации, а он все улыбался этой невыносимой улыбкой, которая для меня была пыткой. Потому что только мы двое знали сейчас масштаб случившегося несчастья. Но пока мы говорили с Лавровой, я старательно отгонял от себя эту мысль. А теперь, глядя на его жалкую, кривую улыбку, я понял, что произошло именно это. Так бессмысленно и страшно улыбаются люди, которым миг назад принесли разящую весть о потере кого-то очень близкого. Он облизнул пересохшие губы и хрипло спросил:
– Скрипка?! В шкафу?..
– …Постарайтесь вспомнить, что еще пропало из квартиры?..
Он сидел в глубоком кресле, высоко задрав худые колени, которые выпирали сквозь серую ткань брюк, и ладонями держал себя за лицо, отчего казалось, будто голова его украшена двумя белыми ветками. Поляков меня не слышал. Потом он поднял голову и сказал:
– Да-да, конечно, наверное… Что вы сказали, простите?
– Мне нужно, чтобы вы перечислили пропавшие из дома вещи.
Поляков пожал плечами:
– Я затрудняюсь так, сразу… Жена попозже приедет, она, наверное, точно скажет… Скрипка моя пропала!.. – сказал он сдавленным голосом, и весь он был похож на горестно нахохленную, измученную птицу.
Я не знал, что сказать, и неуверенно спросил:
– Вы, наверное, привыкли к этому инструменту?
Он поднял голову и посмотрел на меня удивленно, и по взгляду его я понял, что сказал нечто невероятное.
– Привык? – переспросил он. И голос у него все еще был удивленно-раздумчивый. – Привык? Разве человек к рукам своим, или к глазам, или ушам своим привыкает? Разве к детям или родителям привыкают?..
Желая выкрутиться из неловкого положения, я брякнул еще одну глупость:
– Да, это, видимо, редкий инструмент…
Поляков встал так стремительно, будто его выбросила из кресла пружина. Он быстро прошел по комнате, достал из письменного стола пакет, раскрыл его.
– Это паспорт моей скрипки. Позвольте задать вам вопрос, молодой человек…
Я кивнул.
– Вы дежурный следователь или будете заниматься этим делом до конца?
– Я старший инспектор Московского уголовного розыска и буду вести дело о краже в вашей квартире. Моя фамилия Тихонов.
Поляков походил по комнате в задумчивости, потом резко повернулся ко мне:
– Перед тем как вы приступите к своему делу, я хочу поговорить с вами. Я уверен, что наговорю массу банальностей, как всякий неспециалист. Но об одном все-таки я хочу вас попросить: сделайте все, что в ваших силах, для отыскания скрипки. Я уже вижу, что украли большую сумму денег, много вещей, но клянусь вам жизнью: если бы у меня потребовали все имущество и вернули инструмент, я был бы счастлив…
Он говорил сбивчиво, слова накипали у него в горле и, стремясь одновременно вырваться наружу, сталкивались, застревали, речь от этого получалась хриплая, задушливая. Он был бледен той особой синеватой бледностью, что затопляет лица внезапно испуганных или взволнованных нервных людей, и сквозь эту бледность особенно заметно проступала неживым коричневым цветом кожная мозоль на шее под левой щекой – печать усердия и терпения гения, след тысяч часов упражнений на скрипке.
Поляков прижал паспорт к груди и сказал:
– Я понимаю, что говорю какие-то совсем не те слова, но мне очень важно, чтобы вы поняли масштаб несчастья. Дело в том, что скрипка – единственная вещь, не принадлежащая мне в этом доме…
– То есть как? – спросила незаметно вошедшая Лаврова.
– Моя скрипка – общенациональное достояние. Владеть, хозяйствовать над ней одному человеку так же немыслимо, как быть хозяином царь-пушки. Скрипка, на которой я играю… – он запнулся, и губы его болезненно скривились, – на которой я играл, принадлежит всему народу, она собственность государства…