Еще час они сидели на какой-то коряге, обглоданной водой, смотрели на мелкую в этом месте речку, а Вероника, сдувая со щеки прядь, рассказывала Яше местные легенды, где были прекрасные алтайские девушки и отважные батыры, неразделенная, или слишком разделенная любовь, месть, кровь, верность и прочая романтическая галиматья. Яша смотрел, не отрываясь, на щеку Вероники, потом переводил взгляд на реку, на каждый камушек, видный на дне. Смотрел на Акче и Кактуса, мирно пасущихся за ивовыми кустами, и терял голову. Ну, что? – Вероника поднялась, стряхнула с бриджей травинки и песок, потянулась, сведя лопатки и медленно, медленно, нарочито медленно пошла к лошадям. Яша в два шага догнал ее, развернул к себе, и успел только сказать, – не могу, хочу тебя, хочу… Песок попадал в рот, щекотал живот, в волосах путались какие-то веточки и сухие цветы, и солнце стояло высоко в небе белым страшным шаром. Потом они лежали – Вероника, прикрыв глаза, видела сквозь веки солнечный золотой бубен, а Яша, уткнувшись в песок, смотрел на крошечных муравьев, перебирающих лапками огромные песчинки. Дальше? – спросила Вероника. Да, – ответил Яша. Сам? – Вероника застегивала рубашку, – или помочь? Сам, – Яша старался не смотреть в ее сторону, чтобы не послать к черту лошадей, а остаться тут, на берегу, навсегда.


Яша потом силился вспомнить тот день, или те дни – и не мог. Как долго они шли рысью, как выскочили из лощины, пересекли равнину, поросшую какими-то невиданными цветами, которые одуряюще пахли, как останавливались, падали в те травы, спали – помнил, а вот, что ели, что пили – не помнил. Сменялся ли день ночью, не помнил. Впрочем, он помнил какие-то невероятной величины звезды, значит, это были ночи? Звезды были не такие, как в Москве, робкие, тусклые, словно стесняющиеся сиять в электрическом городском раю, нет. Алтайские звезды были огромные, и яркие, как бриллианты, и цветные – и желтые, и синие, и алые. Яше казалось, что он перестал слышать, потому как сердце билось так часто, перегоняя кровь, что его стук заглушал все остальные звуки. Несколько раз они пересекали какую-то реку, в одном месте даже вплавь, и разводили костер на берегу, чтобы просохнуть. Болели ноги, ныло тело, голова кружилась, но все это не мешало Яше. Он был не просто влюблен в Веронику, он был одержим ею. Скажи ему она тогда – убей, убил бы. Он шел за ней, как привязанный, а казалось ему – что это его лошадь следует за ней, подчиняясь Веронике. Последнее, что он отчетливо помнит – это туман. Туман был таким густым, что лошадей скрыло из вида, и, казалось, что всадники движутся сами по себе, как привидения. Туман поглотил все звуки, только где-то ухнула птица, и Вероника крикнула ей что-то на своем, непонятном Яше языке. Эхо отозвалось, гулко, невнятно, но, по какой-то странной особенности ущелья, в которое они въехали, эхо исказило голос Вероники, и вдруг Яша совершенно отчетливо услышал, – Яша. Яша. Яша, – голос принадлежал Зине. Яша приподнялся на стременах, крикнул, – Зина? Ты где? Что ты здесь делаешь? А эхо ответило, – Яша, что ты делаешь, что ты делаешь… Зина! – закричал Яша, и это было последнее, что он помнил. Потом Яша уверял Бориса, что он был в какой-то юрте, и в юрте был шаман с бубном, и он даже точно описывал войлочные ковры, на которых он якобы лежал, и запах и вкус отвара, которым его поили. Но Борис все это списал на сильное нервное потрясение, на то, что Яша был голоден и изнурен, потому как Борис, прилетевший в Горно-Алтайск по просьбе Темницкого, нашел Яшу в обычной больничке. У Яши были переломы, ушибы, и он был абсолютно невменяем. Борису понадобилось много сил и денег, чтобы перевезти Яшу в Москву.