Голоса в коридоре стихли. Он прошёл к стене, служившей перегородкой меж кабинетом и спальней, нащупал секретный рычаг, нажал, тем самым отворив дверь, замаскированную под книжный шкаф.

Слова шлюхи застряли в его гудящем мозгу: она назвала монстром – кого? его? или Марика? Даже странно, но его отчего-то цепляло простецкое ругательство. А ведь в постели оно имело совершенно иной оттенок и вкус из тех же уст. Ну да, это то же самое, как и с прочими словами: важен смысл вложения, а не внешняя оболочка. Те же понятия "мрачный", "серый", "тёмный" не всегда несут в себе оттенки чего-то зловещего и тягостного. Ведь и грозовая, свинцовая туча – с виду угрюмое создание – может одарить кого-то радостью: разразиться долгожданным дождём.

Он улыбнулся этому размышлению, совсем чуть-чуть, уголками губ, но оказавшись уже у самой постели, на которой царил хаос из скомканных и несвежих простыней, очнулся и помрачнел.

Здание, в котором располагались штаб-квартира вурдалаков и частные покои вожака, не особо удовлетворяло его вкусу и потребности в одиночестве. Народу тут околачивалось прилично по делу и без; он и рад бы всех выпроводить, и те бы подчинились беспрекословно – так возвеличилась его власть – но тем он и отличался от предшественников, что проявлял себя внимательным властителем.

«Как ни борись с природой души, а не вытравишь из себя гуманность, если такова дана тебе вселенной» – так говорила она в ненастные дни его жизни, прошлой жизни. Когда он решился идти по головам, зная – терять больше нечего – её голос вывел его из мрака и удержал то немногое достоинство, что сохраняет в человеке человека. Именно тогда это его спасло и выдвинуло на голову выше всех прочих. Даже самые пропащие и гнусные типы устали от бездушной жестокости и презрения, и стоило дать им крупицу уважения и толику любви, как его возвели в ранг бога. Как ни борись с природой души…

Он с остервенением сорвал простынь, за ней другую и так – пока ложе не стало таким же нагим, как он минутами ранее. Из платяного шкафа, единственного, кроме кровати, предмета мебели, он вынул порцию свежего постельного белья и скрупулёзно принялся выстилать простынь, с маниакальной дотошливостью заправляя уголки и разглаживая мельчайшие складочки. Если «проводы» отработавших куртизанок он сбагривал на подручных, застилку белья не доверял никому, даже горничным. Ещё один пунктик.

В ду́ше, встав под сильный напор обжигающе горячей воды, он задержался на десять минут. Вода, почти кипяток, вытравливала с кожи все запахи, ласки и прочие мерзости, коими он замарался по привычке. Это был ещё и способ сдерживания слёз – боль отвлекала от них как ничто иное. А плакать он не собирался, ни в коем разе, во всяком случае, пока не погрузится в сон, а там он уж не властен над собою.

Обнажённый и мокрый, вытираться после душа сил не осталось, он упал на постель. Влажные волосы тут же пропитали подушку водой, но ему было на то плевать. Тоска не замедлила вгрызться в сердце, подбросив для глубины боли образы тех, кто в будущее с ним не шагнёт. Тело, повинуясь нахлынувшей агонии, выгнулось и сотряслось, из горла вырвался стон горький и бичующий.

– Мария! Дори́ка!

Никто более не слышал от него тех священных для него имён и не услышит. Потому что не достойны. Всё что угодно пусть осквернят, вычернят, обратят в пепел, но только не эти святыни!

Он стиснул зубы крепко, до боли, силясь заглушить стоны. Зажмурил глаза.

До рассвета оставалось около двух часов или того меньше; ему хватит отдохнуть. А днём… Днём всё проще, на виду, в заботах и делах боль притуплялась, и владеть собою было легче. Так просто, что никому и в голову не приходило, каково ему в предрассветные часы.