Проспавшись, дед грозно обвел глазами пустую комнату и спросил: «Где памятник?» В ответ на шипящее бабкино: «Памятник у Пушкина», – дед плюнул на вымытый пол и тем же вечером отправился вслед за своим скарбом.

Городскую квартиру с домочадцами он оставил без всякого сожаления, приезжал дважды в месяц: привозил пакет с грязным бельем, мылся в ванной, забирал пенсию, очередной номер любимого журнала и отбывал восвояси, не сказав слова ни жене, ни внучке. Из его телефонных разговоров со старым фронтовым товарищем Тамара уловила, что «водка вчера не пилась, так пришлось ее, как колбасу, есть» и что «давно уж не встает, но ничего, в крематории от жары встанет».

Как-то из коридора донеслись всхлипывания. Тихонько подойдя к двери, Тамара услышала, как дед, прикрыв ладонью телефонную трубку, повторяет: «Нет, ну ты ответь, ответь, ну почему они не поют, что мы пели…»

А в конце февраля позвонили из милиции и сказали, что дед замерз насмерть. Кто-то из местных увидел его в поле сидящим возле странного конусообразного сооружения. Вскрытие показало, что в крови деда алкоголя было больше, чем красных кровяных телец.

Тихо матерясь, бабка перенесла предварительно разобранную конструкцию на участок. Уже весной Тамара обнаружила приспособленный для компостной ямы кусок дедовой плащ-палатки. С краю можно было прочитать расплывшуюся от дождей надпись фиолетовыми чернилами: «Летающая тарелка Прощание славянки».

Был и угаданный дедом крематорий, и поминки на пять человек, включая нижнего соседа с женой и дедова фронтового товарища. Когда выпили по первой, бабка встала и, одернув негнущиеся полы пиджака покроя начала пятидесятых, произнесла речь о том, что хорошим человеком был покойный, что доблестно воевал он, защищая Родину, и что много полезных изобретений сделал на благо все той же Родины и еще вот – бабкина постреливающая электричеством ладонь легла на Тамарино плечо, и получилось совсем как в старых фильмах про коммунистов – внучку «поднял». А что пил, так кто ж после такого не пил. Тут дедов товарищ тоже поднялся и сказал непонятное про «лендлизовскую зажигалку треклятую», из которой вытащил его покойный. А Тамара все отводила глаза от его обтянутой исподней, младенчески гладкой кожей какой-то неприлично голой руки, сжимавшей граненый стаканчик с водкой.

Она так никогда и не спросила у бабки, почему та не стала хоронить деда на тогда еще малонаселенном Южном кладбище. Наверное, потому что далеко, за городом. А «своих» могил, куда можно было бы подхоронить, у них не образовалось: дед и бабка Тамарины были детдомовскими.

Забытую на подоконнике челюсть Тамара закопала летом в поле, на том холме, где дед установил свой кратковременный памятник летающей тарелке. Место он выбрал удачно. Внизу, по левую руку, видно было все их садоводство, разросшееся за Тамарину жизнь до ближнего леса. Позади, в низине, проходила железная дорога, а все, что впереди и справа – было холмами, полями и лесами. Уж конечно, ни в какое сравнение это не шло со стеной крематорского колумбария, в которую, как на полку посудного шкафа, бабка поставила урну с тем, что осталось от деда.

И Тамара не пожалела, что вместе с челюстью завернула в чистое вафельное полотенце дедовы медали и единственный орден.

Когда в самом конце голодных восьмидесятых бабка хватилась мужниных боевых наград – «вдруг за них денег дадут», – то ничего добиться от Тамары не смогла. Та лишь поводила своими коровьими глазами и как заведенная играла в «ехали-поехали – в ямку попали» с полуторагодовалой Женечкой. Да и что с нее было взять, с «дурищи такой», с «дубины стоеросовой».