Вдруг люди расступились, и Тамарин взгляд упал на стол, где писали заздравные и поминальные записочки. Возле дальней от Тамары стороны сидела, а вернее, недвижно полулежала, опустив голову на руку, женщина. Люди писали свои записочки, опасливо косились на женщину и отходили. Голова женщины была уткнута в сгиб локтя. Но каким-то образом Тамара поняла, что она старая. Наверное, по тяжелым коричневым ботинкам с закругленными носами и явно из прежнего запаса чулкам в резинку. На женщине был приличный, но легкий, не по нынешней погоде, плащик. «С раскладушки», – определила Тамара. Так по старой, середины девяностых, памяти называла она теперешний «секонд-хенд». Это остатков с кухни она никогда домой не носила, брезговала давать Женечке, а во что одеть свое тело, ей было все равно.
Тамара огляделась, не зная, что делать с мертвой старухой, и решила делать, что все – отойти.
Она поставила свечки и начала было продвигаться к алтарю, где батюшка, рассыпая легкие, сверкающие отраженным золотом брызги, уже начал святить вербу, но взгляд против ее воли опять вернулся к столу. Она разглядывала пальцы женщины, карандаш, упиравшийся грифелем в записку, и вдруг заметила подрагивание. «Живая!» – Тамара обрадовалась и обо всем сразу догадалась: вечер был холодным, в церкви было тепло, а поминальный список оказался длинным. Женщина уснула, но и во сне продолжала писать. Тамара заглянула через плечо спящей: «Это сколько ж их там?» Листок был испещрен сверху донизу. Из-под листка «за упокой» выглядывал другой, «за здравие». Но в нем значилось всего-то четыре имени. Примерно столько же было бы и у Тамары, не включай она каждый раз неизвестно живую или мертвую мать и минимум дважды – «хуже не будет» – Женечку. Но вот длинный список…
«Неужели всё родня?» – вдруг позавидовала Тамара. Эти мертвые принадлежали спящей женщине, закрепляли ее в прошлой и в будущей жизни, делали значительной. Тамара же со своими дедом, бабкой и неизвестно живой или мертвой матерью была вроде как сирота. Год назад умершая от саркомы пищевода Катюха, единственная, с первого еще места работы подруга, картины существенно не меняла. Был, конечно, тоже неизвестно живой или мертвый отец. Но имени его Тамара не знала, отчество ей дали дедово. Когда однажды она спросила бабку, как звали отца, та глянула так зло и таким голосом ответила: «Не помню», что любопытство к своей родословной отшибло у Тамары навсегда.
Тамара пристроилась рядом со спящей женщиной, быстро написала заздравную записочку, а над заупокойной стала думать. Наконец вспомнила соседа с пятого этажа, обрадовалась и добавила в список еще одно имя.
Ни деда своего, ни бабку она не любила. «Урод я, как есть урод… – казнилась Тамара. – А может, потому это, что все ушло на ребенка». Она пыталась понять и одновременно утешить себя, но выходило одно: никакой любви к родне у нее не было задолго до рождения девочки. По крайней мере, так Тамаре теперь казалось.
Любовь кончилась гораздо раньше, чем бабка развела Тамару с Виталиком. «Жилплощадь ему нужна, лимите этой, а не ты, не понимаешь, что ли, дурища. Дед на квартиру жизнь положил. Вон, – и бабка коротким кивком указывала на сервант, где позади разнокалиберных рюмок и аляповатого чайного сервиза красовались дедовы никому теперь не нужные свидетельства об изобретениях, – вон, патентов-импотентов этих сколько. Не дам Витальку прописывать, не смей, слышишь, дубина стоеросовая!» – и она так стучала по столу сухим, ощетинившимся белыми костяшками кулаком, что у Тамары все внутри подламывалось. Она стояла перед бабкой сутулясь, вытянув по швам большие руки, глотала густые слезы и думала, что Виталик и так уйдет, теперь-то, когда она третий раз за два года выкинула.