Воротникова я узнал с трудом, как узнают на старой потрескавшейся и пожелтевшей фотографии давно забытого человека: лицо вроде знакомое, а к конкретной фамилии привязать никак не можешь.
– Здравствуйте, Виталий Иванович! – подал ему руку Кондратенко. И только тогда я сообразил, что на похороны пришел и человек, принимавший когда-то активное участие в погребении медуновской партийной карьеры. Патина времени коснулась и других наших коммунистических «богатырей», которых когда-то переводили с Кубани под фанфарные трубы на министерские или иные равные посты, а потом, после августа девяносто первого, почти всем дали коленом под зад. Как люди «холопского звания», демократы делали это со злорадным удовольствием.
В седых и лысых, с морщинистыми тусклыми лицами и слезливо моргающими глазами я пытался угадать тех владык краевого масштаба, при виде которых мне всегда хотелось вжаться в стенку или провалиться сквозь пол. Пытался и не мог. «Боже! – внутренне восклицал я. – Что делают долгое время и неудачливые обстоятельства! Куда подевались величественность и стать, где надменная отрешенность упитанных лиц, где гранитная уверенность в себе, куда исчез хмурый непроницаемый взгляд из-под набрякших век, где тот чуть уловимый кивок на твое радостно-холопское:
– Здравствуйте, Иван Николаевич или Николай Яковлевич, или Иван Кузьмич, или еще ниже, почти в пояс – многоуважаемый Георгий Петрович!
Где оно? Куда подевалось? А ведь было, я хорошо помню!»
В суетном старичке, с большой розовой проплешью и блуждающей полуулыбкой на радушном лице, я с тихим внутренним ахом разглядел Георгия Петровича Разумовского. Матушка дорогая, вспомни и вздрогни! Как же он шел по длинным ковровым дорожкам крайисполкома!
Что за глупость я брякнул? Что, значит, шел? Он шествовал, а точнее двигался, неторопливый и значительный, высокий, крупный, недосягаемый, в изумительно сшитом костюме, в галстуке, повязанном рукой скульптора, обуви, сотворенной орденоносным сапожником Бабаяном, колодку которой, как посмертную маску основоположника, тот хранил в специальном сейфе, а перед своей кончиной завещал сыну, тоже Бабаяну и тоже придворному сапожнику.
Если он что-то походя молвил, то голос его журчал бархатистыми переливами, как глубокие рояльные октавы. И это на фоне наших прокуренных и пропитых фистул, готовых даже на собачий подвыв, лишь бы Георгий Петрович ненароком не осерчал. В ответ на приветствие он лишь слегка смеживал ресницы, не более.
Я думаю, что Георгий Петрович Разумовский был образцовым экземпляром многолетней большевистской кадровой селекции, с началом от обязательных пролетарских низов (отец – паровозный машинист) до возведения в недосягаемую вельможность высшего партийного двора, то есть политбюро, кандидатом в члены которого он в конце концов стал, запретив даже ближайшим родственникам помнить его номер домашнего телефона.
А вот теперь я смотрю на него, скорбно склонившего остатки седых кудрей над гробом, и никак не могу отделаться от мысли, что лет пять до этого, в беседе со мной, распнутый и плачущий, битый всеми, кому не лень (а Разумовским, пожалуй, в большей степени), рядовой московский пенсионер Медунов извлекал из русской лексики самые бранные слова, пока не остановился на двух наиболее выпуклых и с размахом припечатал их к незатуманенному ничем предосудительным образу Георгия Петровича Разумовского, который сейчас, на моих глазах, возложил две малокровные гвоздички к хладным ногам покойного и скромно уступил место другим скорбящим. Отойдя в сторону он примкнул опять же к шеренге бывших членов ЦК. Они и здесь держались кучно и особняком. Среди толпы вижу Николая Яковлевича Голубя (бывшего председателя крайисполкома), Ивана Николаевича Дьякова (бывшего секретаря крайкома), Виталия Григорьевича Сыроватко (почти легендарного когда-то руководителя кубанского комсомола).