– Нет, у Астафьева иной язык.

– Тогда кто?»

«Ельцин написал! Ельцин!» – твердило нутро, когда я слушал рассказ бабушки.

Но один Ельцин с написанием подобной истории конечно же не справился бы. Там трудилась целая команда таких вот «ельциных». Коллективный «ельцин» трудился!

– В столицу введены войска, – продолжал надрываться репродуктор, – на улицах Москвы танки.

«Героическая» оборона Верховного совета, словно насмешка над реальной обороной, случившейся два года спустя.

В Москве при пересадке бабушка наблюдала до странности пустынные вокзалы. Тишина стояла подводная. Каждый звук отзывался в окружающем пространстве тысячами всполохов. Казалось, урони камушек на асфальт перрона и пойдут словно круги по воде волны звука, камень об асфальт. «Тук… тук… тук…»

Ветер гонял по пространству потерянные газеты, перелистывал страницы журналов. Стук каблуков гулко отдавался под сводами перехода. Манёвровый тепловоз нового поезда, что готовился доставить пассажиров в Клайпеду натужно подтягивал состав к перрону.

Новое купе, новые соседи, новые ложки в новых стаканах, дребезжат по-новому. По радио только всё по-старому.

– Как? А вы не знали? Это всё по-настоящему сейчас происходит, – развеяла сомнения бабушки новая соседка, – никакой это не роман, – добавила она, махнув рукой.

Поезд мчался равниной, похожей на бескрайнее море. Над миром висел задумчивый месяц, выглядывая своим ликом, словно из-за угла подсматривая.

– Горбачёва доставили в Москву из его резиденции в Форосе…, – продолжало бубнить вечерним эфиром радио.

Колёса в дуэте с рельсами продолжали нехитро выстукивать под полом вагона. Ложки продолжали словно колокольчики, или бубенцы у русской тройки вызванивать нехитрую мелодию о края стаканов.

Летит птица-тройка и проходимца к пьедесталу несёт. Шукшин ещё на это указал в одном из своих бессмертных рассказов. Нет бы сбросить. И поймать позволила, и запрячь, да понукать, да выговаривать: «Плохо, корявая едешь, плохо!»

В Клайпеде Марию Максимовну встретили на вокзале вооружённые советские солдатики во главе с зятем. Напряжение висело в воздухе огромным бестелесным шаром.

– Чувствовалось, что гарнизон в полной боевой готовности, – продолжала вспоминать бабушка.

– Через несколько дней мы вышли в город, – всё говорила она, – литовцы праздновали. К ним пришла независимость. Обнимались, пели песни. На площадь, к памятнику Ленина подогнали грузовик. Обвязали памятник тросом и с помощью грузовика сдёрнули с постамента. Я помню. Грузовик ехал, а за ним средь ликующий толпы волочился по асфальту Ленин.

Я в ковёр взглядом уставился, что за бабушкиной спиной висел на стене. Перед глазами картина стояла: грузовик и образ низвергнутого вождя, теряющего после себя куски и крошки. Пришли строчки Егора Летова на ум: «Пластмассовый мир победил. /Макет оказался сильней».

Спокойный голос бабушки всё звучал, её уже практически невидящие глаза зацепили одну точку, потерявшуюся, словно в чаще леса, среди пола комнаты.

Постскриптум: В тот самый день, когда эта глава была прожарена и снята с огня (сервировать я её ещё буду) пришло известие о смерти Горбачёва. Свою последнюю главу он дописал. О мёртвых принято либо хорошее говорить, либо ничего. Помолчим.


14. Летит трасса Р-243

Летит трасса Р-243. От Макарьева до Мантурово лететь ей 79 километров. Изгородью стоит тонкая полоска перелеска, переходя местами в защитную полосу. Частоколом, одиночными пышнокроными стволами. Улыбаются развесистыми ветвями девицы-красавицы берёзоньки, свежие в своей молодости. Чистые, звонкие, словно утренние росы, умытые грибными дождями, весёлыми грозами, когда ветер в полях силу набирает и удаль свою буйную показывает, а в небе радуга всеми цветами переливается ярко и в животе ощущается лёгкость волшебная, в уста сахарные целованная. Будто лето в том самом зелёном платье-колокольчике глядит на тебя. Будто воздух лесной глотнул после нефтяного смога мегаполиса. А ведь верно: и глядит лето, и глотнул воздуха! Ивы плакучие листьями-слёзоньками травушку-муравушку метут. Сосны корабельными мачтами в небо кронами упираются, словно колонны в каком актовом зале. А у корней их вроде и сумрак быть должен. Но без сумрака, знаешь, как вечером под одеялом лампочка горит, книгу читать позволяет. Беломошник пологом землю закрыл, как ковёр пол. Да так прилежно закрыл, что всё кажется мне это взаправду ковёр постелен и никакой не лес вокруг, цивилизация шагнуть из-за каждого дерева готова широким смелым шагом, на свет выйти. Но лишь кажется. Давно поля брошены, давно деревни оставлены. Были деревнями, стали урочищами. Кто с полуразвалившимися чёрными избами, кто лишь с еле заметной кромкой камня-фундамента, кто и вовсе без оного, с местом пустым, травой да пугливыми кустами заросшим. И будто шепчет чудо-юдо на ухо, наговаривает: «Эх, Русь-матушка. Кто ж это сделал с тобой? Кто ж на издевался так?»