– И ты можешь кое-что сделать для меня. Отнеси-ка дров, хлеба, молока и яиц Саре Спенсер, она нездорова. И еще бекона, если найдется. Возьми свечек в ризнице и попроси для Сары чистых простыней. Проверь, горит ли у нее очаг. Если на полу вода, собери ее. – Я поежился, припомнив, как днем ранее собирал рвоту в доме Сары. – Вынеси мусор… все, что надо вынести. Оставь ей воды вдоволь. Джанет Грант возместит тебе убытки.
– Да, отче.
– Утешайся тем, что получил прощение на следующие сорок дней, поскольку исповедался в канун Великого поста. Ты правильно поступил. Приходи, если вожделение усилится и тебе опять понадобится исповедаться.
Я не ждал от него благодарности, однако ж он ответил:
– Спасибо, отче.
Он был не из тех парней, кто ходит на исповедь чаще, чем положено, и не из тех, кто, снедаемый угрызениями совести, бежит к священнику. Но благодарил он меня, кажется, искренне, обрадовавшись тому, что дорога в церковь ему не заказана. Парень приблизил лицо к решетке, ему явно хотелось посмотреть на меня или даже заглянуть мне в глаза. Да, волчье лицо, с впалыми щеками, смуглое и с цепким взглядом. Ральф Дрейк. Поднявшись, он отдернул занавесь и вдруг застыл на месте. Обманывайся я на его счет, подумал бы, что на парня снизошло откровение или священный трепет, такое случается с мужчинами и женщинами перед образом Марии или святых. Затем он как-то странно хохотнул и вышел из исповедальни.
Почему он задержался, почему рассмеялся? Потому что ему было не по себе, я в этом уверен, – потому что замужняя женщина, в которую он влюбился, была моей сестрой. И он хотел, чтобы я узнал, к кому он воспылал страстью, ведь сестра моя была единственной в нашей деревне, недавно сыгравшей свадьбу; замуж она вышла в пятницу, за – как выразился Дрейк – хромого старого пердуна из дальних мест. (И кое с чем в этом описании я был согласен.) Отныне она жила в Борне с мужем Джоном Крахом, в чьей фамилии я видел исчерпывающее определение ее судьбы, владельцем двадцати акров пастбища в окрестностях Борна. Наш паренек со скотного двора, вероятно, более никогда ее не увидит, разве что мельком, если она навестит меня. И танцевать с ней он больше никогда не будет.
Что значит любить женщину? Просто любить ее волосы, бедра, то местечко? Или боготворить ее сверх меры – молиться на ее гребень, след от ее туфли, ее ложку, запах, ее тень, воду, в которой она моется? Если капля дождя упадет на ее шею, любовь ли это – боготворить не только ее шею, но и дождевую каплю? Наваждение это или притворство? Либо всего лишь похоть, закованная в кандалы? Любовь – побуждение к действию или, напротив, к смирению? Рукополагая меня в духовный сан, мне говорили, что любовь может быть испытанием, ощущаемым как дар, а порою даром, ощущаемым как испытание, и лишь священник способен отличить одно от другого. Но что я понимал? Возможно, в любви рука действительно обращается в древесный лист, а грудь моей сестры – для той зачарованной руки – в почку. Я убеждал Ральфа Дрейка не поддаваться проискам вожделения, хотя на самом деле то, что он переживал, было еще одним образом любви. Его потемневшие от навоза руки могли и впрямь обращаться в лист в присутствии моей сестры. Да, сердце – мастер по части преображений. Мне захотелось окликнуть Ральфа Дрейка, зазвать его обратно и спросить: любовь – это спасение или ведьмино колдовство? Ибо я не знаю ответа.
Темная будочка
Роберт Танли. Кто еще заполнит прогалок между перегородкой и занавесью почти целиком, и кто опускается на колени, пыхтя и отдуваясь. Колокол пробил один раз. Я напрягал слух, не раздаются ли где звуки цимбал, или нагары