А еще я молился о том, чтобы ветер подул с запада и унес это скопление духов к востоку, туда, где Бог. Ночью поднялся ветер, сильный, холодный, – правда, дул он с востока. Может, Господь не дослушал мою молитву до конца, дел у Него невпроворот. А может, я недостаточно ясно выразился либо непомерно ясно, и Он решил, что я чересчур много прошу. И, однако, я приободряю мою паству: по милосердию Господнему все суеверия рассыпаются в прах, а все нужды и желания наши Ему ведомы – через меня. И у ветра еще осталось время – сегодняшний день, – для того чтобы сменить направление.

Отче, доносились голоса из-за решетки. Я согрешил, простите меня, отче. Я внимал им левым ухом. Оно слышало острее, приноровилось, как плечо приноравливается к мотыге. День понемногу светлел, и они шли табуном, мои прихожане, очень уж им хотелось заполучить могучую индульгенцию, предложенную мною. Benedicite, Dominus, Confiteor. Да благословит меня Господь, да примет Он мое покаяние.

Benedicite, Dominus, Confiteor.

Benedicite,

Dominus,

Confiteor.

* * *

Отче, я забыл про мессу, я забыл прочесть молитвы, я забыл накормить свинью, я поколотил моего ребенка, я напился в дым, я помочился у церкви, я проснулся в злобе, я потерял надежду, я исполнился гордыни, я был слишком уступчив, голос повелел мне выдернуть гнилые зубы – чей это был голос, дьявола или Бога? Я дрочил, но при этом думал о Господе и Марии Магдалине, и об Иоанне Крестителе думал, простите меня.

В какой-то момент я заснул, голова упала, будто спелый фрукт с тонкой ветки. А когда проснулся, услыхал покаянный шепот о рукоблудии, а еще лютню – музыка лилась дождичком, что по весне капает в алтарь, но словно исходила из ниоткуда. Я резко выпрямился, отряхиваясь от сна.

– Старайся не блудить руками, – сказал я, – а не то они иссохнут и отвалятся. А на худой конец, постарайся не думать об Иоанне Крестителе.

Но лютня? Ньюман был единственным человеком в приходе, умевшим играть на лютне, как и единственным, кто молился в святилищах Компостелы и Иерусалима, кто видел, как добывают серебряную руду, кто сорвал апельсин с дерева в Испании и отведал тамошнюю оливку, – кислятина и то и другое, рассказывал он. Не раз пытался он научить меня играть на лютне, но мои подмороженные пальцы не щипали, но дергали струны. Там, где другие пускали в ход птичье перо, Ньюман орудовал пальцами, причем всеми сразу. “Пальцы должны быть легкими, как перышки”, – говаривал он, однако его пальцы были сильными и ловкими, словно существовали сами по себе. Они извлекали звуки, смущавшие людей плавностью, – слишком немудрено для каверзной сумятицы, каковой виделась жизнь многим в Оукэме.

Но я вскоре опомнился: не было никакой лютни, музыка, должно быть, приснилась мне. Сон о Томасе Ньюмане? Ничего подобного я не припоминал, да и столь короткой дремы украдкой вряд ли хватило бы на целое сновидение, и тем не менее на душе кошки заскребли, и с этим надо было что-то делать. Бежать к благочинному, рассказать ему еще раз о чудесном обретении рубахи Ньюмана, рассеять его подозрения, чтобы он согласился наконец: убийства не было. Иначе случится нечто скверное и непоправимое.

Но тут занавесь вновь поднялась и упала и кто-то опустился на колени по ту сторону перегородки. Двигался этот человек спокойно, с ленцой, и в нос мне ударил запах – пронзительный, как копье. Парень или молодой мужчина с волчьими замашками.

* * *

– Я желаю женщину, сильно желаю, – сказал он после того, как, путаясь и сбиваясь, пробормотал Creed.

– Любую женщину или какую-то одну в особенности?

– Одну особенную женщину.