Внезапно вокруг него закружился водоворот. Гридю с неистовой силой повлекло ко дну. Юноша обмяк. Его дотащило до самого дна, проволокло по камням и корягам, а потом выбросило на берег.
Он судорожно глотнул воздух, перевернулся на спину, размежил тяжелые, будто набитые озерным песком, веки.
Прямо над ним стоял огромный, как медведь, мужик, весь черный, со всклокоченной шевелюрой. По всему видать – упырь! Луна висела прямо над его головой – казалось, протяни руку, и можно схватить. Гридя хотел ткнуть ему пальцами в глаза и вновь сигануть в воду, но постылый, верно, нагнал какой-то морок – Гридя не то что рукой пошевелить, даже вздохнуть не мог.
Упырь наклонился и дотронулся до Гридиной головы чуть левее виска, а потом принялся тереть ему лицо и уши, крутить запястья. Гридя и рад бы вырваться, но тело не слушалось. Хотел крикнуть, но смог выдавить лишь хрип.
Наконец, собрав последние силы, он прошептал:
– Денница живота те пес поганый гонезе.[13]
Оборотень отшатнулся, пристально посмотрел в глаза Гриди и сказал вроде понятное, а вроде и нет:
– Эк тебя, парниша, на старину потянуло!
Схватил под мышки и поволок прочь от озера… «Уж лучше бы я молчал, – прежде чем потерять сознание, подумал Гридя, – небось, по мою душу лютые воют».
Глава 2,
в которой описываются события, произошедшие как раз перед злоключениями Гриди
С самого утра старик чувствовал беспокойство; не находя себе места, слонялся из угла в угол, мерил шагами земляной пол избы. К полудню все-таки заставил себя выйти, доплелся до криницы, зачерпнул ковшом студеной воды, поднес к губам и… тут же с отвращением отбросил ковш – во рту был вкус крови.
С телом происходило что-то странное. Он ощущал его как бы по частям, оно было чужим и незнакомым. Все кости ныли, как перед дождем, руки и ноги сводила болезненная судорога.
Ему вдруг нестерпимо захотелось облачиться в накидку из волчьих шкур, разжевать горький кругляш и вновь почувствовать себя молодым и сильным. Чтобы мышцы стали упругими и твердыми, по жилам побежала горячая злая кровь. Как же он хотел бежать по лесу, вдыхая дурманящие ароматы земли и трав, выискивать добычу…
«Ночью, – сказал он себе, – не сейчас».
Время от полудня до сумерек тянулось бесконечно. Он смотрел на мир словно из глубокого колодца: как тень бродил меж изб, о чем-то беседовал с занятыми по хозяйству людинами, выслушивал их нехитрые просьбы. Кто-то просил заговорить разболевшийся зуб, кто-то – помочь с занедужившей скотиной, у кого-то требовалось пошептать над курицей, чтобы лучше неслась…
И он благосклонно соглашался, принимал подарки и творил заговоры: над скотиной, над курицей, над больным зубом… Как во сне. Словно это делал не он, а кто-то другой.
Наконец начало смеркаться. Он вернулся к себе, лег на лавку и принялся ждать, когда взойдет луна. Вот наконец ее свет проник в волоковое оконце, он разжевал кругляш и закрыл глаза…
Он не знал, сколько прошло времени, но, наверное, много, потому что совсем стемнело. Слух и все чувства невероятно обострились: ночной мотылек трепетал крыльями, из расщепа в бревне выбрался уж, едва слышно зашуршал к плошке с молоком, снаружи пробежала мышь, захлопала крыльями птица… Звуки и запахи стали живыми, объемными. Казалось, они рождаются где-то внутри него и лишь по его собственной воле выплескиваются в мир. Он был неразделим с этим миром, был частью его…
Он выбрался из избы. От беспокойства не осталось и следа. Чутким нюхом он улавливал десятки, сотни запахов, разлитых в воздухе.
Людины давно спят, их тела стали мягкими и податливыми, очаги остыли, отдав последние дымы небу. Пусть спят. Он встретит их утром, когда косари отправятся на луга, бортники – в лес; когда вставшие отроки побегут к лесному озеру удить рыбу; когда на выпас пригонят коров… Он успеет везде, он будет пить живую кровь, рвать теплую плоть, впиваясь в нее железными зубами…