Охваченный неожиданным страхом, Юлий подумал, что лучше умереть мужчиной в дикой пустыне, чем сдохнуть как мышь здесь, в безопасной мгле Панновала. Даже если для этого пришлось бы расстаться с флуччелем и сладостными звуками «Олдорандо».
Страх заставил его сесть в постели. В его голове шумело. Юлия била дрожь.
В порыве ликования, подобного тому, который охватил его, когда он входил в Рек, он громко прошептал:
– Я не верю. Ведь на самом деле я ни во что не верю!
Он верил во власть над себе подобными. Он видел это каждый день. Но это находилось в области чисто человеческого. Вероятно, он действительно перестал верить во все, кроме угнетения человека человеком. Это произошло во время обряда казни, когда люди позволили ненавистному фагору перегрызть горло молодого Нааба, лишив его навсегда речи. Может быть, слова Нааба еще сбудутся, священнослужители переродятся, жизнь их наполнится смыслом. Слова, священники – это действительность, реальность, а Акха – ничто…
В шелестящей тьме он прошептал слова:
– Акха, ты ничто.
И не умер на месте. Его не поразил божественный гнев. Лишь ветерок продолжал шелестеть в его волосах.
Юлий вскочил и побежал. Пальцы стремительно читали рисунок на стенах. Он бежал, пока хватило сил и пока не заныли кончики стертых пальцев. Затем, тяжело дыша, он повернул назад. Он жаждал власти, а не подчинения себе подобным.
Буря, бушевавшая в его мозгу, утихла. Он вернулся к своей постели. Завтра он будет действовать. Хватит с него священников.
Задремав, он вдруг вздрогнул. Он снова очутился на покрытом льдом склоне холма. Отец покинул его, уведенный фагорами, и Юлий с презрением зашвырнул копье отца в кусты. Он вспомнил движение своей руки, свист летящего копья, которое воткнулось в землю среди голых ветвей, ощутил острый, как нож, воздух в своих легких.
Почему он вдруг вспомнил все это? Почему ему пришло это на ум?
Поскольку он не обладал способностью к самоанализу, этот вопрос остался без ответа, и ему оставалось только забыться во сне.
Следующий день был последним днем допросов Усилка. Допросы разрешалось вести только в течение шести дней, после чего жертве предоставлялся отдых. Правила в этом отношении были строгие, и милиция бдительно следила за их соблюдением.
Усилк ничего существенного не сказал. Он не реагировал ни на побои, ни на уговоры.
Он стоял перед Юлием, который восседал в инквизиторском кресле, искусно вырезанном из цельного куска дерева. Это подчеркивало разницу в их положении. Юлий внешне был спокоен. Усилк, оборванный, с согбенными плечами и ввалившимися от голода щеками, стоял с ничего не выражающим лицом.
– Мы знаем, что у тебя были сношения с людьми, которые угрожали безопасности Панновала. Все, что нам надо – это их имена, а потом ты можешь отправляться куда тебе угодно, даже в Вакк.
– Я не знал таких людей. Это просто сплетни.
И вопрос и ответ стали уже традиционными.
Юлий поднялся с кресла и стал расхаживать вокруг заключенного, ничем не проявляя своего волнения.
– Послушай, Усилк. Я ничего против тебя не имею. Как я уже говорил тебе, я уважаю твоих родителей. Это наша последняя беседа. Мы уже больше не встретимся с тобой. И ты умрешь в этом дрянном месте ни за что ни про что.
– Нет, я знаю, за что я умру, монах.
Юлий был удивлен. Он не ожидал ответа. Он понизил голос.
– Это хорошо, что тебе есть за что умереть. Я вверяю свою жизнь в твои руки. Я не способен быть священником. Я родился в белой пустыне под открытым небом далеко на севере. И в тот мир я хочу вернуться. Я возьму тебя с собой, я помогу тебе бежать. Поверь, я говорю правду.