Хозяин зачерпывает баланду ложкой, видимо, не хочет ждать, пока я начну есть сама, а я смотрю на свою смерть, широко открыв глаза. Я отворачиваюсь, сжимаю губы в ожидании неминуемого удара, стараюсь избежать смерти, хоть и понимаю, что всё бесполезно. Я знаю, что съесть отравленную баланду меня заставят всё равно, но так хочу ещё хотя бы мгновение прожить без боли. Спасите… Но некому меня спасти.

Но боли всё нет. Сквозь зажмуренные веки я не вижу замаха… Не слышу пронизывающего свиста, не чувствую боли, как будто эти раздумывают, как бы… Что? Я не понимаю, что они делают, только ложка с одуряюще пахнущей баландой несколько раз тычется в крепко сжатые губы, да слёзы бегут по щекам. Я не хочу умирать… так.

Уве Вебер

Девочка по имени Алин, как утверждает герр Шлоссер, молчит. Смотрит на меня глазами, в которых застыл страх и покорность судьбе, но не произносит ни звука. Я понимаю – отчего-то она не может этого сделать. Понимает это и герр Нойманн, объяснив мне, что сначала надо её покормить. Выглядит она, конечно… Иссушенной какой-то, просто кожа и кости, как скелет.

Хайнцель доставляет бульон – просто прозрачная жидкость плещется в тарелке, а герр Нойманн показывает мне, как перевести кровать в сидячее положение. Я уже и сам понимаю, что сама она поесть не сможет, поэтому готов, конечно, помочь ей, но Алин ведёт себя как-то совсем странно – она отворачивается, пытаясь избегнуть ложки, и молча плачет. Что это значит, я не понимаю, поэтому, попробовав пару раз, откладываю ложку в сторону.

– Герр Нойманн, что это? – громко удивляюсь я. – Почему она отказывается?

Я действительно не понимаю. Может быть, ей неприятен тот факт, что я взялся за ложку, и она хочет попробовать сама? Я кладу её дрожащую руку на ложку, а девочка резко раскрывает свои синие глаза, полные слёз. Выражение этих глаз можно описать, пожалуй, как ужас. Тут герр Шлоссер что-то вспоминает, он приближается к кровати.

– Это не яд! – рявкает учитель, отчего подскакиваю я. – Это обед!

После чего разворачивается и делает вид, что уходит. Дрожащая рука осторожно берётся за ложку, а я вдруг понимаю. Нам же рассказывали о том, что делали с детьми проклятые наци! Неужели Алин подумала, что её хотят отравить? Кажется, она думает так до сих пор, вон как рука дрожит. Что делать? Как её убедить? И тут я вдруг понимаю, как.

– Герр Нойманн, а можно мне тарелку и немного отлить у Алин? – интересуюсь я, на что целитель улыбается.

– Можно, герр Вебер, – откликается он, подозвав хайнцеля.

Алин ошарашенно наблюдает за тем, как бульон из её тарелки переливают в мою, как я беру ложку, начиная есть не очень-то вкусный обед, который в обычной жизни ни за что бы не согласился есть. Но только ради того, чтобы показать, что еда не отравлена, я быстро съедаю, практически всосав эту жидкость, под ошарашенным взглядом девочки. Она смотрит так, как будто у меня рога выросли или хвост.

Алин начинает есть, как только я отдаю тарелку. На её лице – недоверие и одновременно покорность, как будто она уже смирилась со всем. Медленно, очень медленно, расплёскивая бульон, она тем не менее ест. Рука её обнимает тарелку, намертво фиксируя посуду, в еду капают слёзы. Очень хочется обнять девочку, но я просто опасаюсь напугать её резким движением. Даже не знаю, что мне делать.

Наконец, она заканчивает с едой, я мягко помогаю ей откинуться на подушках. Переодевать её просто побоялись, поэтому во вполне современной кровати лежит девочка в лагерном, как я теперь знаю, платье, и смотреть на неё просто страшно. Мне страшно видеть эти покорные синие глаза, полные плохо спрятанного страха, эти руки, более похожие на обтянутые кожей кости…